Семен Кирсанов. ТОМ ТРЕТИЙ
Гражданская лирика и поэмы
Гражданская лирика и поэмы (1923–1970)
Я думал, что часы — одни.
А оказалось, что они
и капельки, и океаны,
и карлики, и великаны.
И есть ничтожные века,
ничтожней малого мирка,
тысячелетья-лилипуты…
Но есть великие минуты,
и только ими ценен век,
и ими вечен человек,
и возмещают в полной мере
все дни пустые, все потери.
Я знал такие. Я любил.
И ни секунды не забыл!
Секунды — в мир величиною,
за жизнь изведанные мною.
И разве кончилось Вчера,
когда Ильич сказал: «Пора!»
Нет! Время Ленина все шире
жизнь озаряет в этом мире.
И так повсюду. Знает мир
часы карманов и квартир
и те — без никаких кронштейнов —
часы Шекспиров, часы Эйнштейнов!
ГРАЖДАНСКАЯ ЛИРИКА (1923–1970)
Расцветала снежная,
белая акация.
Утренняя спешная
шла эвакуация.
Разгоняли приставы
беспортошных с пристани.
В припортовой церкви
молились офицерики.
Умолили боженьку
службою и верою
железнодорожника
удавить на дереве.
«Вешал прокламацию?
Будешь проклинать ее.
За таку оказию
украшай акацию.
Красному воробушку
надевай веревочку
на царя и родину,
наше сковородие!»
И суда военные
зашумели пеною,
задымили хрупкими
трубами и трубками.
Днем и ночью целою
ждали власти граждане.
В городе — ни белые,
в городе — ни красные.
Но до утра серого
у сырого дерева,
темного, сторукого,
плакала старуха:
«Вырос ты удаленек,
стал теперь удавленник.
Ноги обняла бы я,
не достану — слабая…
Обняла бы ноги я,
да они высокие.
Ох, я, одинокая,
старая да ссохлая!..»
А в ворота города
залетали красные,
раскрывали вороты,
от походов грязные…
И от ветров дальних
тронулся удавленник,
будто думал тронуться
навстречу к буденновцам.
Птица Сирин (Гамаюн, Гюлистан)
пролетает по яблонным листам.
Пролетай, Иван-царевич, веселись,
добрым глазом нынче смотрит василиск,
а под сенью василисковых крыл
император всероссийский Кирилл!
Верещит по-человечьи Гамаюн:
— Полечу я поглазеть на мою,
полечу, долечу, заберусь
на мою императорскую Русь.
Как ни щурят старушечье бельмо
Мережковский, Гиппиус, Бальмонт, —
старой шпорой забряцати слабо
у советских деревень и слобод.
У советских деревень и слобод
веют ветры Октябрьских свобод,
да с былой с православной с кабалой
облетает позолота с куполов!
Не закрутит вновь фельдфебельский ус
православно-заграничная Русь.
Худые улицы замоскворечные,
скворцы — лоточники, дома — скворечни,
где мостовые копытом пытаны,
где камни возятся под копытами.
О, как задумались и нависли вы,
как замечталися вы завистливо
о свежих вывесок позументе,
торцах, булыжниках и цементе.
Сквозь прорву мусора и трубы гарные
глядите в звонкое кольцо бульварное, —
туда, где улицы легли торцовые,
где скачут лошади, пригарцовывая,
где, свистом площади обволакивая,
несутся мягкие «паккарды» лаковые,
где каждый дом галунами вышит,
где этажи — колоколен выше.
От вала Крымского до Земляного —
туман от варева от смоляного.
Вот черный ворох лопатой подняли…
Скажи — тут город ли, преисподня ли?
Тут кроют город, тут варят кровь его —
от вала Крымского до Коровьего.
Худые улицы замоскворечные,
скворцы — лоточники, дома — скворечни,
сияя поглядами квартирными,
вы асфальтированы и цементированы.
Торцы копытами разгрызаючи,
несется конь на закат рябиновый,
автомобили стремглят по-заячьи,
аэропланы — по-воробьиному.
Спешат по улице омоложенной
направо — девица, налево — молодец,
и всех милее, всего дороже нам
московских улиц вторая молодость!
Разговор с Дмитрием Фурмановым
За разговорами гуманными
с литературными гурманами
я встретил Дмитрия Фурманова,
ладонь его пожал. И вот
спросил Фурманов деликатно:
— Вы из Одессы делегатом? —
И я ответил элегантно:
— Я одессит и патриот!
Одесса, город мам и пап,
лежит, в волне замлев, —
туда вступить не смеет ВАПП,
там правит Юголеф!
— Кирсанов, хвастать перестаньте,
вы одессит, и это кстати!
Сюда вот, в уголочек, станьте,
где лозунг «На посту!» висит.
Не будем даром зубрить сабель,
не важно, в Лефе ли вы, в ВАППе ль,
меня интересует Бабель,
ваш знаменитый одессит!
Он долго ль фабулу вынашивал,
писал ли он сначала начерно
и уж потом переиначивал,
слова расцвечивая в лоск?
А может, просто шпарил набело,
когда ему являлась фабула?
В чем, черт возьми, загадка Бабеля?..
Орешек крепонек зело!
— Сказать по правде, Бабель мне
почти что незнаком.
Я восхищался в тишине
цветистым языком.
Но я читал и ваш «Мятеж»,
читал и ликовал!..
Но — посмотрите: темы те ж,
а пропасть какова!
У вас простейшие слова,
а за сердце берет!
Глядишь — метафора слаба,
неважный оборот…
А он то тушью проведет
по глянцу полосу,
то легкой кистью наведет
берлинскую лазурь.
Вы защищали жизнь мою,
он — издали следил,
и рану павшего в бою
строкою золотил,
и лошади усталый пар,
и пот из грязных пор —
он облекал под гром фанфар
то в пурпур, то в фарфор.
Вы шли в шинели и звезде
чапаевским ловцом,
а он у армии в хвосте
припаивал словцо,
патронов не было стрелку,
нехватка фуража…
А он отделывал строку,
чтоб вышла хороша!
Под марш военных похорон,
треск разрывных цикад
он красил щеки трупа в крон
и в киноварь — закат.
Теперь спокойны небеса,
громов особых нет,
с него Воронский написал
критический портрет.
А вам тогда не до кистей,
не до гусиных крыл, —
и ввинчен орден до костей
и сердце просверлил!
…А что касается меня —
то в дни боев и бед
я на лазурь не променял бы
ваш защитный цвет!
Тень маяка, отливом смытая,
отходит выправка Димитрия;
воспоминаний этих вытравить
нельзя из памяти навек!
Когда был поднят гроб наверх —
увитый в траур гроб Димитрия, —
горячий орден рвался в грудь,
чтоб вместо сердца заструиться,
чтоб дописать, перевернуть
хотя б еще одну страницу…
Разговоръ съ Петромъ Великимъ
— Столица стала есть сия
надъ сномъ тишайших бухтъ
гербомъ и знаменемъ сиять
во мгле — Санктъ-Петербургъ!
Насъ охраняетъ райский скитъ
за то, что сей рукой
Адмиралтейства светлый скиптръ
былъ поднять надъ рекой.
Колико азъ не спалъ ночей,
дабы воздвигнуть градъ?
Но титулъ Нашъ слепая чернь
сорвала съ оныхъ вратъ.
Кого сей градъ теперь поитъ?
Где правнуки мои?
Кому ты льешь теперь, пиитъ,
кастальския струи?
— Правнуки ваши лежат в земле,
остатки — за рубежом
существуют подачками богачей
и мелким грабежом.
Зачем вы волнуетесь, гражданин,
и спать не даете мне?
Вас Фальконет на коня посадил,
и сидите себе на коне.
Гражданин, попирайте свою змею
и помните — ваших нет!
— Не Нами ль реями овитъ
Балтъ, Волга и Азовъ?
Не Мы ль сменили альфа-битъ
от ижицъ до азовъ?
Календаремъ Мы стали жить,
изъ юфти обувь шить.
Фортификация и флотъ —
Петровой длани плодъ.
Мы приказали брить брады,
кафтаны шить до бёдръ.
Сии тяжелые труды
свели на смертный одръ…
— Я не собираюсь вашу роль,
снизить, Романов Петр!
О ваших заслугах, как герольд,
Кирсанов Семен поет.
Была для России ваша смерть —
тяжелый, большой урон.
Реакция, верно, Петр Второй,
Елизавета, Бирон.
Но вспомните, разве это вы
тащили гранит для Невы?
Конечно, никто вас и не бранит,
но подчеркиваю — не вы!
— То академикъ, то герой,
от хладныхъ финскихъ скалъ
Азъ поднялъ росский трон горой
на медный пье-де-сталъ.
Дабы съ Россией градъ нашъ росъ,
былъ Нами изгнанъ шведъ.
Увы! Где шелъ победный россъ,
гуляетъ смердъ и шкетъ!..
Да оный градъ сожретъ пожаръ,
да сгинетъ, аки обръ,
да сгинетъ, аки Февруаръ,
низвергнутый въ Октобръ!
— Смысл ваших речей разжуя,
за бравадою вижу я
замаскированное хитро
монархическое нутро.
И если будете вы грубить —
мы иначе поговорим
и сыщем новую, может быть,
столицу для вас — Нарым!