Наши отцы, господа сенаторы, не были скудны ни разумом, ни мужеством, и, однако, высокомерие не мешало им перенимать чужие порядки, если порядки эти оказывались дельными. Оружие, наступательное и оборонительное, они заимствовали у самнитов,87 знаки достоинства высших властей — почти полностью у этрусков. Коротко говоря, все, что, где бы то ни было, у союзников или у врагов, представлялось полезным, они с большим усердием насаждали у себя, предпочитая хорошему не завидовать, а подражать. Как раз в то время, подражая грекам, они наказывали граждан розгами и осужденных казнили. Когда же государство окрепло, число граждан умножилось и вошли в силу враждующие станы, начались притеснения невинных и иные подобные бесчинства; тут и появился Порциев закон и другие законы, разрешавшие осужденному уйти в изгнание. В этом, господа сенаторы, заключена, на мой взгляд, главная причина, по которой нам не следует принимать необычных решений. Нет сомнения, что у тех, кто, начав с малого, создал столь великую державу, и доблести и мудрости было больше, нежели у нас, с трудом сберегающих унаследованное без труда.
Стало быть, я предлагаю отпустить арестованных и усилить войско Катилины? Ничего подобного! Вот мое мнение: имущество их отобрать в казну, а самих держать под стражею по муниципиям, располагающим для этого наилучшими возможностями; впредь никому по этому поводу ни к сенату, ни к народу не обращаться;88 всякого, кто поступит иначе, сенату объявить государств венным преступником и врагом общего благополучия».
LII. Когда Цезарь умолк, прочие сенаторы, отвечая односложно, присоединялись кто к одному мнению, кто к другому. Но Марк Порций Катон89 в ответ на запрос консула вот какую приблизительно произнес речь:
«Совершенно противоположные мысли рождаются у меня, господа сенаторы, когда я всматриваюсь в опасное наше положение и когда вдумываюсь в слова некоторых из нашего сословия. Сколько я могу понять, они рассуждают о наказании тем, кто готовил войну против отечества, родителей, алтарей и домашних очагов. Но положение дел велит нам сперва уберечь себя от преступников, а потом уже совещаться насчет меры наказания. Прочие злодейства можно преследовать тогда, когда они совершены, но это, если его не предупредить, если оно совершится… — понапрасну станем мы тогда взывать к правосудию: раз город захвачен, побежденным не останется ничего.
Во имя богов бессмертных, я обращаюсь к тем, кто всегда ставил свои дома, поместья, статуи, картины выше государства: если вы дорожите этими благами, какие бы они там ни были, если хотите и впредь жить праздно и сладко, так проснитесь же, наконец, и посвятите себя общим заботам! Не о податях идет дело и не о притеснениях союзников — под угрозою наша свобода и сама жизнь.
Часто и подолгу, господа сенаторы, говорил я в этом собрании, часто жаловался на роскошь и корыстолюбие наших сограждан и много через это приобрел врагов. Я никогда не прощал себе ни единого ложного шага, и нелегко было мне оказывать снисхождение чужим страстям и порокам. Вы же смотрели на это сквозь пальцы, но государство было крепко и, в мощи своей, легко терпело вашу беспечность. Теперь не о том идет дело, хороши или скверны наши нравы, и даже не о величии или блеске Рима, но о том, будет ли наше достояние, такое, как оно есть, нашим или достанется врагу — вместе с нашею жизнью.
Здесь мне толкуют о кротости и милосердии. Уже давно разучились мы называть вещи истинными их именами: расточать чужое имущество зовется щедростью, быть дерзким на все дурное — храбростью, потому-то и стоит государство на краю гибели. Хорошо, раз уже таковы их правила, пусть будут щедры за счет союзников, пусть будут снисходительны к казнокрадам, но нашу кровь пусть не расточают и, щадя горстку преступников, пусть не губят всех достойных разом!
Незадолго передо мною Гай Цезарь красноречиво рассуждал в нашем собрании о жизни и смерти, конечно же считая вымыслом все, что рассказывают о подземном царстве, — что дурные пребывают там вдали от добрых, в месте гнусном, мерзком, диком, ужасном. Он предложил имущество арестованных отобрать в казну, а их содержать под стражею в муниципиях. Очевидно, он опасается, как бы в Риме их не освободили силою сообщники по заговору или какая-нибудь наемная шайка — точно негодяи и преступники есть только в столице, а не повсюду в Италии, или не там у наглости больше силы, где меньше сил для отпора. Нет, предложение его совершенно бессмысленно, если он страшится этих людей; а если среди всеобщего ужаса он один свободен от страха, тем больше у меня оснований бояться и за себя, и за вас. Знайте же твердо, что, решая судьбу Публия Лентула и остальных, вы одновременно произносите приговор над войском Катилины и всеми заговорщиками. Чем непреклоннее вы будете, тем больше падут они духом; приметивши малейшие признаки вашей слабости, они все тут же подступят к Риму с неуемной отвагой.
Не верьте, будто наши предки превратили государство из малого в великое одною силой. Если бы так, то в наших руках оно было бы несравненно прекрасным — ведь союзников и граждан, оружия и коней у нас намного больше, чем у них. Но их возвысило иное, то, чего у нас нет вовсе: в отечестве — трудолюбие, за его рубежами — справедливость власти, в советах — свободный дух, не отягощенный ни преступлениями, ни страстями. А у нас вместо этого роскошь и алчность, бедность в государстве, изобилие в частных домах. Мы восхваляем богатство и любим безделие. Меж добрыми и худыми нет никакого различия, все награды за доблесть присваивает честолюбие. Что ж удивляться? Когда каждый из вас печется лишь о себе, когда дома вы рабски служите наслаждениям, а здесь деньгам или дружеству, тогда и возможно покушение на государство, лишенное главы.
Но довольно об этом! Первые по знатности граждане сговорились предать отечество огню, они втягивают в войну галлов, злобных неприятелей римского народа, вражеский вождь с войском наседает на плечи — а вы еще колеблетесь, вы не знаете, как обойтись с врагами, захваченными в городских стенах! Ну, что ж, сжальтесь над ними, — люди все молоденькие, провинились из честолюбия! — сжальтесь да отпустите, да еще с оружием. Но только как бы эта жалость ваша и сострадание не обернулись страданием, когда они вооружатся! Значит, сами по себе дела наши плохи, но вы этого не боитесь? Наоборот, отчаянно боитесь! Но по лености и малодушию оглядываетесь друг на дружку и медлите, полагаясь, очевидно, на бессмертных богов, которые часто спасали наше государство в крайних опасностях. Но помощь богов стяжают не обетами и не бабьей мольбой. Бодрость ума и тела — вот что ведет к счастливому исходу. А коснея в беспечности и лени, нечего призывать богов — они враждебны и гневны!
В Галльскую войну Авл Манлий Торкват90 приказал казнить родного сына за то, что он вступил в бой с неприятелем вопреки распоряжению, и этот замечательный юноша поплатился жизнью за неумеренную отвагу. Так поступали наши предки, а вы медлите с приговором кровожадным убийцам! Наверное, вся прежняя их жизнь в противоречии с нынешним преступлением? Прекрасно, пощадите достоинство Лентула, если он хоть когда-нибудь щадил собственную скромность и доброе имя, щадил богов или людей. Простите по молодости лет Цетегу, если это он впервые затевает войну против отечества.91 А что сказать о Габинии, Статилии, Цепарии? Будь у них хоть что-нибудь за душою, разве такие планы вынашивали бы они в ущерб государству?
Я заканчиваю, господа сенаторы. Если б дозволено было нам сегодня ошибиться, клянусь Геркулесом, я бы с легким сердцем согласился, чтобы вы на опыте убедились в своей ошибке, раз что к словам моим прислушаться не хотите. Но мы стеснены отовсюду. Катилина с войском готов вцепиться нам в глотку, другие враги — внутри стен, в самом сердце города, нельзя ничего ни предпринять, ни решить втайне от них. Тем поспешнее надо действовать.
Итак, вот мое предложение: поскольку нечестивым замыслом преступных граждан государство ввержено в самую крайнюю опасность и поскольку показаниями Тита Волтурция и галльских послов преступники изобличены и сами сознались в том, что готовили поджоги и иные мерзкие и жестокие насилия против сограждан и отечества, сознавшихся казнить, по обычаю предков, смертью, как пойманных с поличным тяжких злодеев».
LIII. Когда Катон сел, все бывшие консулы и большая часть сенаторов одобрили его мнение, до небес превознося его мужество, а друг друга браня и упрекая в трусости. Имя Катона было в тот день у всех на устах; предложение его сенат принял и утвердил.
Я много читал и много слышал о замечательных деяниях римского народа в мирные времена и на войне, на море и на суше, и само собою вышло, что мне захотелось понять, что прежде всего способствовало этим подвигам. Я знал, что нередко римляне малым отрядом сражались против большого вражеского войска. Известно мне было, что со скудными средствами они вели войны против богатейших царей, что часто одолевали свирепость судьбы, что в красноречии уступали грекам, в ратной славе — галлам. И вот после долгих раздумий мне стало ясно, что все было достигнуто редкостною доблестью немногих граждан и лишь поэтому бедность побеждала богатство и малочисленность — множество. Затем, однако ж, роскошь и безделие испортили народ, но пороки военачальников и гражданских властей уравновешивались мощью государства. Долгое время не было в Риме ни единого истинно доблестного человека, точно бы иссякла рождающая сила. На моей же памяти замечательной доблестью — при несходстве нрава отличались два мужа: Марк Катон и Гай Цезарь. С ними сталкивает нас самый ход рассказа, и мы не пройдем мимо в молчании, но попытаемся, насколько удастся, раскрыть природные качества и житейские правила обоих.