Начать с того, что он — это надо оценить! — пьесу, не нужную ему для дела, да еще пришедшую «самотеком», без всяких рекомендаций, прочитал. Причем ясно было, что прочитал очень внимательно, вникая даже в мелочи. Он, например, посоветовал убрать некоторые словечки, звучавшие слишком современно, типа — «утрясем», или «переживает». И был прав. Поспорили немного о том, чем в старые времена занимались сотские — в пьесе есть такой эпизодический персонаж. Из приятного: мэтру понравилось, как выписан младший сын — Лев Львович и, что мне особенно было важно, одобрил всю линию «Софья Андреевна — Чертков», «она о нем правильно говорит», сказал он. Высказал и такое чисто эмоциональное соображение: больше надо было бы использовать бунинское описание похорон. Последнее прозвучало красиво, но до конкретного смысла я допытываться не стал: дальнейшее сотрудничество все равно не предполагалось.
Борис Андреевич Бабочкин слыл в среде профессионалов человеком в искусстве требовательным до жесткости, был совершенно нелицеприятен и спуску, как говорится, не давал никому. Помню, на каком-то крупном собрании кинематографистов, где речь шла о подготовке творческой смены, он прямо с трибуны запустил саркастическую тираду в том смысле, что чему может научить молодых актеров великий педагог Сергей Герасимов, если сам лишен элементарной дикции. О дикции Герасимова, точнее о ее отсутствии, шептались по углам, но никто, конечно, не решался сказать вслух. Бабочкин сказал. Причем различим был каждый звук в его речи — его-то дикция была образцовой.
Да, его слушали и слушались, его приговоров побаивались. За ним всегда стоял не только авторитет легендарного экранного Щорса, но и череда выдающихся актерских и режиссерских работ на театре.
Получить столь вдумчивое, уважительное, проникновенное по сути собеседование с Борисом Бабочкиным дорого стоило. Потому и сказано, что бывают отказы — дороже иных одобрений.
«ВСКРЫТЬ ПОСЛЕ МОЕЙ СМЕРТИ»
А надо ли было всех их называть, кому предлагалось сыграть Льва Толстого впервые, а они отказались? По-моему, это не помешает полноте картины. Тем более, что полной она станет тогда, когда расскажу также о тех, кто очень хотел сыграть, но им не дали.
Речь идет о крупнейших актерских фигурах своего времени. Они и сами по себе интересны, и по-настоящему дороги тем, кто ценит историю отечественного искусства, поэтому важно, думается, говорить не только об успешно ими сыгранном, но и не сыгранном по разным причинам. В искусстве, как и в науке, отрицательный результат — тоже результат. Ну а конкретно нам это важно как память о путях к нашей главной премьере.
Вообще говоря, трудно не согласиться, что проекты такого свойства, как пьеса о Льве Толстом, не могут не втягивать в процесс своего появления, формирования и окончательного завершения множества умных и образованных людей. Каждый в своей области, они, конечно же, оказываются порой и талантливее, и образованнее автора. Автору тут остается быть молодцом в своей сфере. Так вот, еще до того, как автор повстречается с режиссером, с актерами, с театром, он, закончив свою пьесу, получает в оценщики рожденного им произведения так называемых «внутренних рецензентов». Обычно это критики и всяческого рода «веды» — театральные, литературные, а в нашем случае еще и толстоведы.
Могу ли я ничего не сказать о них? Нет, конечно. Не вправе.
Понятно, что самый первый, еще сырой вариант пьесы был показан Александру Свободину. Поскольку все подобного рода встречи я, придя домой, аккуратно записывал, то сегодня многое легко восстановить.
Так, он посчитал, что в первом акте уже создано ощутимое драматургическое напряжение, ближе к середине обнаружил его спад, а дальше снова увидел подъем. Возможно, рассуждал тогда Свободин, первый акт надо посвятить Софье Андреевне, а во втором крупнее и четче подать Черткова, но без односторонности в обрисовке его характера. Важно дать возможность Черткову убедить зрителей в его позиции.
Все, о чем говорил Свободин, я понял, принял, и много потрудился для того, чтобы соответствовать его советам.
Не все оказалось бесспорным в суждениях другого моего критика. Но точка зрения этого специалиста, бывшего весьма авторитетным в толстоведческих кругах, настолько самоценна, что я решусь ее воспроизвести со всей ее пародоксальностью. Тоже согласуясь с давними записями.
Говорю об Эдуарде Григорьевиче Бабаеве. Нас познакомили в музее, где, оказывается, он когда-то работал. В тот же момент, когда мы встретились, он преподавал на факультете журналистики МГУ. Я попросил его прочитать «Ясную Поляну», тихо надеясь, что получу письменный отзыв, естественно положительный. Зачем мне другой? Потом мы встретились. Приткнулись в музейном углу.
Ах, как было бы хорошо, начал он ласковым голосом, сочинить пьесу о водителе автобуса. Какая могла бы получиться интересная пьеса! Вы бы могли замечательно написать. А вот про Толстого — про это вообще не надо. Ну зачем, право? Гольденвейзером попахивает… Там так все темно! Вот Софья Андреевна говорит: мой муж — лицемер. Сильно сказано и правильно. Но это же и неправильно. Или взять — Маковицкий, — вспомнил Бабаев яснополянского доктора. — Страшный был человек. Страшный! Там у них такое было!
— Ну, антисемитом он был, — слегка ошалев от предложения переключиться на троллейбусы, вворачиваю я, совершенно забыв при этом, что в пьесе персонажа с фамилией Маковицкий вообще нет.
— Да не только это! — сокрушенно выдыхает Бабаев, и в его темных глазах прорисовывается скорбь. — Там вообще!..
Я не знаю, что ему сказать, как возразить. Да и что может возразить человек, который столько сил ухлопал на никчемное дело! Но Бабаев расправляется не только со мной, но и с моим главным персонажем. Он вдруг добивает:
— Я считаю, что Толстой умер по существу еще в 1901 году в Гаспре. Все последующее — маразм. Он успел, конечно, написать еще «Хаджи Мурата», это было гениально, но все остальное — это уже не Толстой! Вот я, например, о семейной жизни Толстого поклялся никогда ничего не писать… Вы написали пьесу талантливую, замечательную, сильную — все правильно. Но этого не нужно было делать. Отзыва на нее я дать не могу. Что Пузин тогда скажет: сам клялся, а теперь поддерживает? Но мешать вам не буду, обещаю твердо. Желаю вам, чтобы пьеса была поставлена. Но на спектакль не приду…
В контексте произошедшего обещание не мешать прозвучало для меня как райская мелодия — хоть это! В заключение Бабаев все-таки дал еще и деловой совет:
— Покажите Ломунову — что он скажет? Прежде, когда я в музее служил, меня обязывали писать отзывы. А сейчас я ни за что не отвечаю, вот и не хочу. А Ломунов отвечает — покажите ему…
Я не шел, а волочился по уклону улицы от музея до станции метро. Двигался и думал: почему именно на жизнь Льва Толстого так много желающих накладывать табу? Талантливейшими перьями мира написаны горы книг о великих — не ради досужего любопытства, ради приобщения к их величию нас, простых смертных. Только о Толстом не получается договориться. Но одно все-таки утешало: сам Бабаев произнес, и я это слышал собственными ушами, — «вы написали пьесу талантливую, замечательную, сильную».
И — прозвучало имя Ломунова…
Константин Николаевич Ломунов возглавлял сектор русской классической литературы в Институте мировой литературы им. Горького Академии наук СССР, был он, естественно, и профессором, и доктором филологических наук. А специальностью его был именно Лев Толстой. Говоря по-простому, его вполне можно было наградить титулом «Главного толстоведа Советского Союза». Его книгам, научным статьям, всяческим комментариям, предисловиям, послесловиям толстовской тематики просто не было числа.
Но я думал: после шока от встречи с Бабаевым, тоже человеком в научных кругах отнюдь не последним, нарваться еще на Ломунова?! Одно его отбойное слово — и прощай все надежды. Надолго, если не навсегда. Хоть к черту-дьяволу, только не к нему!
Таким был, если честно, ход лихорадочных авторских размышлений, когда неожиданно я узнал, что «Ясная Поляна"» уже отправлена непосредственно к Ломунову, прямо в руки.
Таким образом пришла пора вспомнить человека, который сейчас подзабыт, а в свое время жил шумно, успешно и совершенно не давал о себе забывать: Евгений Данилович Сурков. Критик — литературный, театральный, кинематографический. И всю жизнь — разнообразный идеологический начальник — то по части репертуара в театрах, то по линии сценариев для экрана, то в литературно-газетной сфере, то теоретической в кино. Мозги, субъективная одаренность — уникальные.
Но если бы только это, только блистательные статьи, тончайшее чутье на все талантливое, размах знаний, сверхплотно уложенных в голове и в нужный момент вдруг вырывающихся сверкающими протуберанцами в его речах — ораторских шедеврах, — если бы только это… Было и другое.