Крэ мигом выдернул шнур из розетки. Изображение и дикторша мигом пропали и засосались эфирной клоакой.
Них…я себе! Как быстро! Как быстро у нас в стране решаются все дела! Крэ налил спирту в грязную алюминиевую кружку и залпом выпил.
Я точно знаю, казнили невиновных. Расстреляли Каина и Авеля. Адама и Еву. Еника и Власа, но не настоящих убийц. Именно в тот момент у меня защемило в сердце, а значит, это знак свыше, знамение для меня, предупреждение с того света!
Убейте и меня! Крэ снова налил спирту. За вас, ребята! За тебя, Любая Краіна! Квітней, старуха! Все панк-рок!
Крэ чуть не поперхнулся. Он расстелил коричневый плед с тигром, в обуви залез на свою шконку, налил себе еще стопик, выпил и закурил. Брутальности моей не было предела, но теперь нет никакого смысла что-то менять и двигаться вперед. Самосовершенство в стране Палачей? Саморазвитие в стране Прохиндеев и Убийц? Позвольте!
Крэ заснул. На следующее утро он пошел в универсам и купил еще три бутылки водки. В Корпорацию он никогда больше не приходил. Целыми неделями он пил водку, читал Евангелие от Матвея и питался супом из квашеной капусты.
Такой он мертвый гордый малый, этот Крэ! Бывший Брутальный Курьер!
Анастасия Соломина «Amygdala»
Когда эта черная дыра появилась, она была не больше родинки, всего лишь пятнышко под ребром, легкие толчки боли, одышка на лестнице. Зимнее солнце ослепило, отразившись от изломанных снежинок, вскружило голову и не дало дойти несколько шагов до аптеки. Шатаясь, я вернулась домой и позвонила матери. Пока я ждала ее, спешащую с другого конца города с сумкой лекарств и фруктов, я заметила под левой грудью эту маленькую темноту.
Обычно черные дыры поглощают все окружающее. Эта же исторгала. День за днем я наблюдала за ее непрерывной работой, за выползающей из нее дрожащей пустотой. Куда бы я ни пошла, пустота цеплялась за мою тень, раздувая ее до исполинских размеров. Может, это она и пугает меня, мое изуродованное отражение, а не люди? Люди, которые если и не безобидные, то по крайней мере безразличные? Я не знаю.
Раньше это иногда случалось в метро по пути на работу. Бесконечный спуск в тоннель, делающий бегство в случае опасности практически невозможным. Толпы спешащих людей, спертый воздух и пронизывающий сквозняк. А еще этот шум – из-за него не слышно даже собственного голоса. Железо лупит железо, как будто колеса ненавидят рельсы, а моторы и шестеренки испытывают невыносимую боль и пытаются заглушить ее воем и стонами.
Наконец, оглушенная и раздавленная, на подгибающихся коленях, в ожидании очередного приступа я пробивалась на свежий воздух. Но вот уши закладывает, в горле пересыхает. И прозрачная рука ложится мне на плечо; я не смею обернуться, ускоряю шаг, но она гладит меня по голове, и я не могу избавиться от мысли, что сейчас закружится голова и я упаду, и неприветливые женщины в спецодежде побегут мне на помощь, тихо проклиная меня за то, что отвлекла их от важного разговора; или кто-то начнет недвусмысленно тереться о мою ногу, а я не смогу пошевелиться и крикнуть: «Отстань, извращенец!» – от тяжести неловкости и стыда. Нет, я не хочу падать, не хочу терпеть! Я никому ничего не скажу. Не смотрите на меня, пожалуйста, не замечайте меня! Я всего лишь хочу сегодня вечером вернуться домой. Я не нужна вам!
Я так и не смогла понять, быстрее или медленнее стало двигаться время. Но что-то в его ходе изменилось. За ним стало невозможно следить при помощи часов и календарей – оно просто ускользало от их грубых прикосновений. Мое время превратилось в биение сердца. Девяносто три удара – это минута.
Простуда гостила в моем теле все чаще. Просыпаясь в холодном поту, я поднималась с кровати и не могла пойти в ванную, не включив сначала свет во всей квартире. Потом я просто перестала его выключать. Перестала ходить в магазин. Перестала ездить на работу.
Не знаю, сколько времени прошло до того, как я перестала быть женщиной, превратившись в бесполый комок страха и грусти, завернутый в толстый серый свитер, укутанный несвежим одеялом, лежащий на диване и смотрящий на гвоздь в стене.
Мое тело обрастает старыми вещами – новых воспоминаний не появляется, и, чтобы хоть как-то разнообразить жизнь, приходится ворошить старую одежду, сувениры и фотографии. Моя жизнь – копошение и мама. С ней иногда можно выползти наружу.
Я не знаю, чем кончится эта ночь. Усну под утро или очнусь посреди незнакомой дороги, окруженной химерами моего подсознания?
Большие незнакомые лица – что может быть страшнее их, ждущих, зовущих, безразличных, но замечающих каждую ошибку, которую ты допустишь. Я не пойду к ним, я не могу попросить их о помощи. Они это знают и поэтому прячутся в коридорах, слушают из соседних квартир, готовые тут же спустить своих слюнявых детей, и прожечь коврик окурками, и разбить стены тарелками, надеясь, что это вытравит меня из последнего оплота моей безопасности. Но не тут-то было! Все мои щели пропитаны суперклеем! Мой дом герметичен – и вам меня не сломить, не опозорить, не спасти!
Оттенки синего полумрака – шторы не пропустят ничего другого. Потому что человеческий свет, и шум, и смена декораций – все это неправда, и никто по отдельности этого не создавал. Но все глупые, знают, что умрут, и продолжают жить; и, что намного глупее, травят себя каждый день, чтобы потом оставить детей без своего присутствия и любви. Лишь бы быстрее, ярче, сильнее! Как будто что-то можно запомнить!
Когда-то все стояло, держалось на чем-то, но потом стержень растворился. Во что верило мое тело, за что боролось? Не знаю.
Как хорошо, что всегда можно остановиться и передохнуть, спрятаться в домик, вспомнить детство. Но что делать, когда кроме этого домика ничего не остается, никуда не хочется – только покой, и матрас пожестче, и чай покрепче? Что тогда? Мое тело катилось долго, время ушло даже на то, чтобы действительно осознать факт моего падения. Но все когда-то кончается, и даже это закончилось.
Теперь я знаю, что сильные – они на самом деле слабые. Все сильные. И мои сильные тоже ничего не умеют. Раньше умели сочувствовать, но разучились, кода сочувствие превратилось в работу. Вот и вся их сила.
Где вы, люди? Что я вам сделало? В том-то и дело, что ничего не сделало, много хотело – и ничего не смогло. Потому что вам невозможно помочь, потому что вы не хотите, потому что вам нравится и вы верите в то, что происходит с вами. Потому что я иду, и останавливаюсь, и поворачиваюсь спиной, и ничего не могу сделать, потому что – даже самые маленькие и самые безобидные – вы пугаете меня уже тем, чего вы не сделаете. И как могу жить с вами на одной планете?
Нет ничего страшнее страха. Ты можешь смеяться над страхом, не бояться его и не понимать, пока твое тело любит и слушает тебя. Но если страх станет сильнее, возникнет не снаружи, а изнутри, будет постоянно держать в напряжении, не давая хоть немного расслабиться, хотя бы вдохнуть, забыв о хрупкости и непредсказуемости этого существования, тогда тебе больше не будет смешно.
Судорожно глотая затвердевший воздух, ты, как я, забаррикадируешь окно, чтобы ни острая прохлада, ни яркий свет не могли разбередить твою тревогу. Ты, как я, выдернешь из розетки телефон и возьмешь больничный на десять лет, потому что, что бы ты ни делал, тебе может быть и тебе будет плохо, потому что счастье и спокойная радость – это не ты, это как будто никогда и не было тобой.
И если все это произойдет с тобой, ты действительно узнаешь страх. Тебе не нужно будет карабкаться высоко, глотать стимуляторы или бежать под пули, чтобы почувствовать жизнь. Жизнь будет проходить через каждую клеточку твоего беззащитного тела, по каждому нерву будет проноситься в мозг, и ни один кусочек, ни одна часть этого сонма ощущений не сумеет соединиться с другой – и тебе будет страшно, так страшно, как никогда еще не было.
Дмитрий Колейчик «Мясной хлеб»
(первое…)
И кровь, и плоть… Вся плоть – трава. И на рассвете в поля, в города выходят мощные комбайны, они красные, как пожарные машины, и так хорошо смотрятся в красноватых потеках, в розоватых приторно-сладких разводах – в растекшихся по небу лучах восходящего, тающего алым цветом, как лед по золотой коже, солнца. Заливает глаза, как потом, липким сахарным сиропом – алым, розовым, красным; вытираешь со лба липкий пот рукавом холщовой рубахи – промокла вся от твоего сладкого сиропного пота и соков, которые брызжут фонтанами, когда ты очередным мощным махом, своей стальной закаленной косой – подругой трудовой – перерубаешь спелые стебли, листья новой плоти… Хорошо! Скоро наступит жара. Маринка в алой косынке принесет крынку холодного молока с сукровицей и краюху теплого свежего мясного хлеба…
И кровь, и плоть… Вся плоть – трава. Комбайны, словно шикарные корабли, идут по полю, по проспектам, улицам города, величаво, неспешно идут по волнам плоти, врубаются, вгрызаются в нее стальным блеском, холодной улыбкой своих ножей. Вот они, хлеборобы нового времени! Они управляют этими стальными динозаврами – мощными стерильными четкими машинами, говорит корреспондент, задыхаясь от восхищения, и страха, и гипервентиляции, и нервно теребит четки с черепом Адама вместо распятия. «Хватит хапать по вершкам! Копнем глубже! Ха-ха-ха…» – доносится громоподобный, раскатистый и какой-то злой смех. Кому-то серенькому в толпе, совсем невидному, сжавшемуся в комок, сморщенному, как сушеная груша, в мятом старом плаще – почти что в ветоши – кажется… (и здесь он начинает говорить шепотом), что это смеется Сатана и звонит колокол… (и здесь совсем тихо) – «По ком, по ком, по ком…»