Конечно, как мы скоро увидим, в реальной жизни происходило это намного сложнее. Но сведенная в краткую формулу драма деградации национализма (в ситуации когда, несмотря на все эти страшные метаморфозы, люди, затронутые ими, так всю дорогу и продолжают считать патриотами именно себя), выглядит, согласитесь, устрашающе. Тем более, что, как мы скоро увидим, полностью подтверждена историей.
О том, как пришел Соловьев к этой жестокой формуле, и попытался я рассказать в своем очерке для У7Г. В 1880-е, когда Владимир Сергеевич порвал с национализмом, вырождался он на глазах, неотвратимо соскальзывая на третью, предпоследнюю ступень его «лестницы». Достаточно сослаться хоть на декларацию того же необыкновенно влиятельного в тогдашних славянофильских кругах Достоевского, чтобы не осталось в этом ни малейшего сомнения.
Вот эта декларация: «Если великий народ не верует, что в нём одном истина (именно в нём одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом
и тотчас же обращается в этнографический материал... Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою... Но истина одна, а стало быть, только единый из народов может иметь Бога истинного... Единый на- род-богоносец - русский народ».4 Что это, скажите, если не «национальное самообожание» в терминах Соловьева?
Разумеется, я цитировал монолог Шатова из «Бесов». Однако в «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский ведь снова вернулся к этим идеям и защищал их справедливость уже от собственного имени5. Это-то как объяснить? Всякий, кто просмотрел вторую книгу трилогии, тотчас увидит, что мысль о великом народе, которому грозит превращение в «этнографический материал», вычитал Федор Михайлович у Н.Я.Данилевского. Но ведь и Данилевский, как мы помним, специально оговаривался, что имеет в виду лишь «первую роль» славянской расы, а вовсе не одной России.
Декларациями, однако, пусть даже полубезумными, дело не ограничивалось. За ними следовали вполне уже безумные - и агрессивные - рекомендации правительству. Например, что «Константинополь должен быть НАШ, завоеван нами, русскими, у турок и остаться нашим навеки»6. Более того, Федор Михайлович еще и яростно спорил с самим Данилевским, который тоже, как мы знаем, был убежден, что захват Константинополя - императив для России, но полагал все же необходимым владеть им - после войны с Европой, разумеется, - наравне с другими славянами. Для Достоевского об этом и речи быть не могло: «Как может Россия участвовать во владении Константинополем на равных основаниях со славянами, если Россия им не равна во всех отношениях - и каждому народцу порознь и всем вместе взятым?»7.
Поистине что-то странное происходило с этим совершенно ясным умом, едва касался он вопроса о первенстве России в чело-
Достоевский Ф.М. Собр. соч. в зотомах, Т.ю, л., 1947, С. 199-200.
Там же. Т. 25. С. 17.
Там же. Т. 26. С. 83.
Там же (выделено мною - А.Я.).
вечестве (для которого почему-то непременно требовалась война за Константинополь). С одной стороны, уверял он читателей, что «Русская идея может быть синтезом всех тех идей, которые... развивает Европа в отдельных своих национальностях»8, даже в том, что «Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы»9. А с другой, наше (то есть, собственно, даже не наше, чужое, которое еще предстоит захватить ценою кровавой войны) не трожь! И не только с Европой, для которой мы вроде бы и живем на свете, но и с дорогими нашему православному сердцу братьями-славянами не поделимся.
Да тот же ли, помилуйте, перед нами Достоевский, которого мы знаем как певца и пророка «всечеловека»? Тот самый. И знал об этой странной его раздвоенности еще Бердяев: «Тот же Достоевский, который проповедовал всечеловека и призывал к вселенскому духу, проповедовал и самый изуверский национализм, травил поляков и евреев, отрицал за Западом всякое право быть христианским миром»10.
Бердяев знал это, но объяснить не умел. Тем более, что не в одном же Достоевском было дело. Все без исключения светила современного ему славянофильства, и Иван Аксаков, и Данилевский, и Леонтьев, как бы ни расходились они между собою, одинаково неколебимо стояли за войну с Европой и насильственный захват Константинополя. А Тютчев так даже написал об этом великолепные стихи
И своды древние Софии В возобновленной Византии Вновь осенят Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, И встань как всеславянский царь.
Вот чего не мог объяснить национал-либерал Бердяев уже несколько десятилетий спустя и что с безукоризненной точностью
Там же. Т. 18. С. 37. Там же. Т. 13. С. 377.
Бердяев Н.А. Судьба России. М., 1990. С. 16.
объяснил нам в своей формуле современник всех этих людей Соловьев. Оказалось, что деградация национализма действительно делала вполне рассудительных, умных и серьезных людей неузнаваемыми. По сути, превращала их в агрессивных маньяков. И что еще хуже, делала она этих патриотов, своими руками толкавших страну к «национальному самоуничтожению», опасными для самого ее существования. В самом деле, попробуйте, если вы национал-либерал, объяснить эту потрясающую метаморфозу без помощи формулы Соловьева - и посмотрите, что у вас получится.
Удивительно ли, что Соловьев был потрясен этой бьющей в глаза драматической пропастью между высокой риторикой бывших своих коллег и товарищей и их воинственной, эгоистичной и откровенно агрессивной политикой? Ну, как поступили бы вы на его месте, когда на ваших глазах разумные, уважаемые люди, и не политики даже, а моралисты, философы провозглашали свой народ, говорит Соловьев, «святым, богоизбранным и богоносным, а затем во имя всего этого стали проповедовать такую политику, которая не только святым и богоносным, но и самым обыкновенным смертным чести не делает»?11
Еще более странно, впрочем, что даже столь очевидная и пугающая пропасть между словом и делом нисколько не насторожила последователей (и, добавим в скобках, исследователей) славянофильства. Никто из них даже не спросил себя, как, собственно, следует судить о нём - по делам его или по его декларациям? Еще, однако, поразительнее, что и по сей день ведь не спрашивают.
Вот пример. Один из видных идеологов сегодняшнего русского национализма, инициатор печально известного «письма пятисот» о запрете в РФ еврейских религиозных организаций, публикует столетие спустя после смерти Соловьева толстенный (734 страницы) том «Тайна России». Так вот, усматривает ли этот идеолог, М.В. Назаров, какое бы то ни было противоречие между высокой миссией России, состоящей, по его мнению, в том, чтобы «спасти мир от антихриста», и маниакальным стремлением его дореволюционных пращуров непременно водрузить православный крест над Св. Софией в
Соловьев B.C. Сочинения в 2 т. М., 1989. Тл, С. 630.
Константинополе? Нисколько. Напротив, представляется ему это стремление совершенно естественным.
Более того, даже праведным, богоугодным, поскольку «открывало возможность продвижения к святыням Иерусалима, всегда привлекавшим множество русских паломников, которым ничего не стоило заселить Палестину; для этого митрополит Антоний (Храповицкий) мечтал проложить туда железную дорогу... вновь вспомнились древние пророчества об освобождении русскими Царьграда от агарян; уже готовили и крест для Св. Софии»[2]. Это накануне Первой мировой войны, когда попытка реализовать мечту об «освобождении Царьграда» как раз и означала «национальное самоуничтожение» России.
Даже подробно проштудировав «Тайну России», я так, честно говоря, и не понял, почему, собственно, спасение православной души от соблазнов антихриста непременно требовало завоевания Константинополя и подчинения Ближнего Востока. Просто не понял, почему нельзя противостоять этим соблазнам без того, чтобы зариться на чужие земли, имея за спиной гигантскую незаселенную Сибирь. Не понял даже, почему столь безутешно горюет Назаров в 1999 году по поводу того, что коварная Антанта кощунственно предназначила Палестину «для создания еврейского национального очага» вместо того, чтобы отдать её русским паломникам.
Впрочем, это лишь заметки на полях, невольные сегодняшние маргиналии и, конечно же, в статье о Соловьеве, которую готовил я в 1967 году для Маковского, ничего подобного не было. Но рассказ о могущественном мифе, который искусно использовал православную риторику для откровенной агрессии, был. И о том, что, когда Соловьев публично задал роковой вопрос о жестоком противоречии между высокой риторикой Русской идеи и ее агрессивной политикой, попал он нечаянно в самое уязвимое место мифа, тоже было. Так же, как и о том, что оказался он в результате в своей среде один против всех.