состоянии маниакальной влюбленности, которую он так часто описывал на страницах своих романов.
А вообще-то тема лекции не имела значения. Подобно многим преподавателям, он шел лишь на урок впереди студентов и, прячась под несокрушимым панцирем репутации и наработанной годами привычки вещать на любую тему, чувствовал себя уверенно.
Однако лекция утомила его. Сеньор Вальдес столько раз высказывал одни и те же мысли, что. казалось, предложения выскакивали из него без участия мозга, гладкие, обтекаемые, блестящие. Не отдавая себе в этом отчета, он то подчеркивал здесь — тонкое наблюдение, там — остроумное замечание, то неспешно прогуливался по аллее сверкающего словоблудия, подводя слушателей к искрящемуся, завораживающему финалу.
Лекция прошла без сучка и задоринки, он закончил на десять минут раньше, чтобы дать студентам время на вопросы. Стоя перед ними как перед новичками, впервые взявшими в руку ракетку, он, подобно теннисисту-профессионалу, небрежно отбивал удары предсказуемых вопросов. Но что бы он в тот день ни сделал, ни написал, ни прочел вслух, ни процитировал, это по значимости своей не могло сравниться с двумя простыми словами, нацарапанными тупым карандашом на обрывке серой бумаги.
«Я пишу».
Он чувствовал, как крошечное предложение прожигает дыру в толстой коже бумажника, в легкой ткани рубашки, а потом в его груди и проникает все глубже и глубже, пока не доходит до сердца.
«Я пишу».
«Я пишу», — думал он. — Что же, я ведь тоже пишу!» Но это было неправдой, скорее неточностью. Он мог бы сказать: «Я писал» или «Я написал это, это и еще вот это». Он мог бы сказать: «Я надеюсь, что вновь начну писать, что я напишу еще много гениальных произведений».
Пока он стоял перед аудиторией, механически пересказывая старую как мир басню о том, что Шекспир в своем поиске близкой дружбы с мужчинами вовсе не был извращенцем, что подобные примеры исследователи находят повсюду — от «Илиады» Гомера до дневника Шерлока Холмса, мозг напряженно работал, со всех сторон анализируя записку Катерины.
«Я пишу».
Не самое короткое предложение, какое он встречал в жизни, но близкое к тому. Несмотря на агрессивное местоимение «я», оно звучало отстраненно, такие слова мог бы написать Рене Магритт на обороте одного из своих холстов: «Я не писатель, но я пишу» — или что-нибудь в этом роде…
Что же это? Констатация факта?
Все не так просто. Ведь не хотела же Катерина сказать, что умеет писать? Что делает пометки на полях книг? Составляет списки продуктов для похода по магазинам? Нет, ее послание было признанием вселенского масштаба, ибо после слов «Я пишу» могло последовать лишь: «стихи» или «рассказы».
И все же — сеньор Вальдес с трудом подавил искушение плюнуть на Шекспира и предложить студентам разбор эпического произведения, спрятанного в его бумажнике, — и все же она предпочла ничего больше не говорить.
В лекции, которую он параллельно читал самому себе, сеньор Вальдес тут же отметил, что тонко чувствующий литературный критик сможет извлечь столько же информации из несказанного или недосказанного, сколько из высказанного автором. Она сказала: «Я пишу». К примеру, она не сказала: «…тоже».
Это как раз объяснимо: она адресовала записку одному из выдающихся писателей его поколения. Разве она могла написать: «…тоже»? Это значило бы, что она ставит себя на одну с ним доску. Невозможно. Немыслимо. Скорее эта записка походила на флаг, которым машут потерпевшие бедствие, на сигнальную ракету, и ее единственной целью было донести одно: «Вот я! Посмотри! Заметь меня, пожалуйста!»
Да, он находился на самой вершине жизни, но она не могла знать, что он соскользнул вниз и начал стремительное падение по крутому склону, что сейчас он летит в пропасть, хватаясь за камни, раздирая в кровь руки, пытаясь зацепиться за уступы.
«Я пишу». Она пыталась таким образом привлечь его внимание. Но для него, летящего с горы к неизбежной гибели, эти слова прозвучали обещанием спасения.
* * *
Когда чуть за полдень лекция закончилась, сеньор Вальдес вышел из аудитории и пересек небольшой двор, отделяющий факультет изящных искусств от факультета иностранных языков. Длинные, узкие газоны, засаженные жесткой травой, — имитация плюшевых лужаек Кембриджа — блестели влажной, недавно политой зеленью. Орошающая их вода тонкими струйками стекала между кирпичами бордюров и впитывалась в желтые» засыпанные песком дорожки, обсаженные золотыми кустами ракитника, — еще одно претенциозное нововведение, которое сеньор Вальдес ненавидел. Свисающие кисти желтых цветов отбрасывали перистые тени на скамьи, расставленные вдоль дорожки. Сеньор Вальдес ненавидел и эти скамьи. Его до дрожи раздражали их вычурные спинки, сделанные из какого-то желтоватого металла, и привинченные к ним мемориальные таблички. Они казались ему безвкусными. Бессмысленными, глупыми и прежде всего навевающими страшную, вселенскую тоску. «В память профессора такого-то» или «От благодарных учеников доктора сякого-то». Брр, даже мурашки по коже… Уж лучше быть безымянно погребенным и лежать в братской могиле, чем светить именем на загаженной голубями парковой скамье, окруженной грудами окурков. Сеньора Вальдеса передернуло при одной мысли о такой участи.
Он смотрел на скамьи с ужасом, подобным тому, что испытывали аборигены, живущие нынче далеко в глубине страны, глядя на кинокамеры журналистов, приехавших снимать кино об их племени. Индейцы верили, что черные объективы способны вобрать в человеческую душу и поработить ее. Так и имена давно забытых людей, выбитые на дощечках, не оставляли умершим надежды на забвение, лишали заслуженного покоя, обрекали на бесконечные докучливые вопросы, которые новые поколения студентов задавали друг другу: «Не знаешь, кто это?»
Сеньор Вальдес махом перепрыгнул через три каменные ступеньки в конце дорожки, хрустя гравием, прошелся до чугунной калитки, ведущей на факультет иностранных языков, и вошел в прохладный пустынный коридор. Прислушался.
Услышав в профессорской голоса, он прошел по коридору мимо одинаковых массивных дверей, ведущих в аудитории, и вышел на солнце с противоположного конца здания. Сейчас любые разговоры ему претили, поэтому сеньор Вальдес перешел на другую сторону улицы и сел за столик напротив входа в «Американский бар», где официанты были сноровисты и быстры, что ему импонировало, и никогда не спрашивали о его новых книгах, что он ценил еще больше.
Ему сразу же принесли двойной эспрессо и стакан ледяной воды, истекающий голубыми каплями, на блюдце, как он любил. В этом заведении уважали посетителей, так что воду можно было пить без опаски. Вежливо кивнув, официант ретировался в прохладную глубь помещения, и сеньор Вальдес услышал доносящееся оттуда электрическое бормотание спортивной передачи.
Вытащив из-за пазухи желтую записную книжку, сеньор Вальдес положил ее перед собой. Затем вытащил ручку и аккуратно отвинтил колпачок. Закусил ручку