Быстро пришел ответ от Буртина, в котором он с сожалением отвергал мою статью только потому, что у него уже была заказана рецензия на эту книгу. Он предложил мне найти какую-нибудь другую книгу для рецензирования. Я было принял это за простую вежливость, но Буртин подтвердил свое предложение звонком. Мое трехлетнее сотрудничество закончилось в 1970 году, вскоре после того, как Твардовский был снят с поста главного редактора и почти весь редакционный состав, включая Буртина, ушел в знак протеста.
Секция «Книжное обозрение» была одной из наиболее интересных в журнале. Неофициозные вещи можно было излагать только эзоповским языком, и эту специфическую культуру чтения «между строк» можно было легче всего реализовать как бы между прочим, комментируя ту или иную книгу. В письме-воспоминании в редакцию журнала «Континент» (№ 75, 1993) Юрий Буртин писал:
Одним из главных приемов эзопова языка тогдашней «новомирской публицистики» была аллюзия: острая современная тема обсуждалась на каком-нибудь отдаленном, политически нейтральном материале, камуфлировалась реалиями иных эпох и стран. ...Значительную часть своих «вылазок» публицисты «Нового мира» совершали в невиннейшем жанре рецензии... Первая «пристрелка» к теме состоялась в рецензии-коротышке за подписью «Э.Р.» (инициалы кандидата технических наук Э.М. Рабиновича) на книгу польского автора Зенона Косидовского «Когда солнце было богом» (№4, 1969). В качестве центрального рецензент извлек из книги рассказ об одном из первых в истории политических реформаторов Урукагине, который... провел в Лагаше (Месопотамия) реформы в пользу трудящихся. Хотя Урукагина и не думал посягать на установившийся социальный строй, его «либеральные реформы вызвали среди рабовладельческой аристократии остальных шумерских городов сильнейшую тревогу». В результате царь города Уммы «внезапно напал на Лагаш, опустошил его, а Уракагину... вероятно, взял в плен и убил» – прямая параллель с подвигами «рабовладельческой аристократии» Москвы, Берлина, Варшавы, Будапешта и Бухареста, внезапно напавшей на «либеральную» Прагу...
Еще до этого, в сентябре 1968 года, в большой рецензии на книгу американского философа Данэма «Герои и еретики» я цитировал его идеи о том, что руководство диктаторского толка всегда нуждается в подавлении любых новых идеологических течений просто для того, чтобы сохранить власть. Последней оказалась рецензия на новое издание «Трактатов» Руссо, в котором я сопоставлял его идеологию с последующим террором якобинцев и показывал, как опасно может быть слепое следование идеологии. Буртин было принял эту статью, но тут же ушел в отставку. Статья осталась в портфеле редакции. К моему удивлению, меня вскоре пригласил новый замредактора, попросил внести небольшие поправки и напечатал статью. Больше я своих услуг «Новому миру» не предлагал, а вскоре (в начале 1974 года) покинул страну.
У меня хранятся те журналы, но тридцать лет я свои статьи не перечитывал. Однако короткое сотрудничество с «Новым миром» Твардовского остается для меня предметом гордости, я и сейчас иной раз могу этим похвастаться. Недавно кто-то из друзей попросил почитать те статьи. Я, для начала, перечитал сам и… не дал. Показалось – если не стыдно, то как-то неудобно. Слишком далеко я ушел, уже более 35 лет не пользуюсь тем языком, разучился читать между строк, а пишу и говорю, что думаю. Тогда я гордился антисоветскими находками-намеками, которые могли проскочить через цензуру, а сейчас они кажутся беззубыми и почти просоветскими, а потому лицемерными. Что ж, «блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел…»
Что меня поразило тогда – это та культура журнала, при которой человек безо всякого формального отношения к литературе, как я (я – специалист в области технического стекла), и безо всякой рекомендации мог войти в редакцию ведущего журнала, положить на стол свой материал и быть принятым всерьез. Редакторов не интересовало, есть ли у меня гуманитарное образование и «право» писать на исторические и философские темы, а только одно: есть ли у меня что сказать. Поскольку они решили, что есть, меня печатали. Юрий Григорьевич не отверг ни одной предложенной мной для рецензирования книги и, после неудачи с Косидовским, ни одной моей рецензии. Эта необыкновенная культура, при которой любой мог претендовать на внимание в журнале, и была ответственна за то центральное положение, которое занял «Новый мир» того времени. Ведь и Солженицын был совершенно неизвестен, когда Копелев принес «Ивана Денисовича» в редакцию.
Я помню две фразы Буртина, сказанные о журнале. Одна – в нашу последнюю встречу в редакции, когда мы вышли из здания и вместе пошли, кажется, по Пушкинской улице: «Может, мы когда-нибудь и возродимся… в какой-то форме». Другая, сказанная по телефону в 2000 году, – когда он попросил меня написать о «нашем журнале покойном». Мне больше по душе первая фраза. «Новый мир» редколлегии Твардовского покоен не более чем покойно зерно, сложенное до весны в элеваторе, а затем вновь брошенное в землю. А откуда же вся эта теперешняя свобода слова, как не из того зерна? Сегодняшняя общественно-социальная жизнь бывшего Союза далеко ушла и от Дудинцева, и от «Нового мира» 60-х, ну и слава Богу, что ушла; влияние и значение журнала не были бы столь важными, если бы не ушла. «Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел…»
Твардовского лично я не знал и видел в редакции только раз. Впервые я услышал о нем не как о поэте, а как о человеке в 1952 или 1953 году. Три года (1951 – 1953) я проводил летние каникулы в сибирской деревне Большая Мурта (110 км севернее Красноярска), где мой отец жил в ссылке. Навестить ссыльную подругу (в прошлом – профессора английского языка) приехала переводчица Наталья Альбертовна Волжина («Форсайты», «По ком звонит колокол», «Овод»). Это была опасная поездка для члена Союза писателей, и Н.А. очень старалась, чтобы о ней не знал никто из литературных знакомых. Но вот при возвращении она зашла в ресторан красноярского аэропорта и… пулей выскочила оттуда. «За столом, – писала она в письме, – сидел отец Василия Теркина со знакомым редактором. К счастью, они были вдрызг пьяны и меня не заметили».
В те страшные годы порядочность была в глубоком подполье, и Н.А. не могла знать, что Твардовский был порядочен и потому безопасен. Понятие порядочности в той форме, как ее знают в России, не существует на Западе, и английское слово “decency” имеет слегка другой оттенок. Там, где сама система порядочна, не предъявляются такие строгие требования к личной порядочности индивидуума, как в Советском Союзе, где это качество было почти единственной формой групповой защиты от враждебного правительства. У Фазиля Искандера есть такой диалог (в рассказе «Летним днем»):
– Но ведь она, порядочность, не могла победить режим?
– Конечно нет… То, что я называю порядочностью, приобретало бы еще больший смысл как средство сохранить нравственные мускулы нации для более или менее подходящего исторического момента.
Это верно, но порядочность в условиях диктатуры, доносов, арестов и казней имеет и большое немедленное утилитарное значение: просто находиться рядом с порядочным человеком безопаснее.
В тот 1952 или 1953 год Твардовский еще не написал строки:
Я знаю, если б не случиться
Разлуке, горшей из разлук,
Я мог бы тем одним гордиться,
Что это был мой первый друг.
Но годы целые за мною,
Весь этот жизни лучший срок –
Та дружба числилась виною,
Что мне любой напомнить мог…
Эта глава «Друг детства» (из поэмы «За далью – даль») полна противоречий:
Винить в беде своей безгласной
Страну?
При чем же здесь страна!
Или:
Мне правда Партии велела
Всегда во всем быть верным ей.
Я не думаю, что автор этих строк мог быть опасен для Н.А., но она этого знать не могла... А противоречия – были. Твардовский не был против системы и не мог расстаться с идеалами: «Ну да нельзя же сказать, чтоб Октябрьская революция была сделана зря!» – кричал он Солженицыну во время обсуждения «Матренина двора».
В тот единственный раз, что я его видел, я сидел в кабинете Буртина. Вошел высокий грузный человек. Буртин встал, вслед за ним и я, он пожал нам обоим руки, поговорил пару минут с Юрием Григорьевичем и вышел. «Кто это был?» – спросил я. «Александр Трифонович», – был ответ. Вскоре после его ухода из журнала ему исполнилось шестьдесят, и я написал ему поздравительное письмо. У меня не было тогда привычки оставлять копии писем, и я не помню, чем заполнил две-три рукописных страницы, но помню, что сравнивал его с Некрасовым и писал, что за ним навсегда останется слава большого поэта и крупного редактора. Был ли я вполне искренен в этой оценке, особенно в отношении «большого поэта»? Может быть, и нет. Но я писал человеку, которому глубоко симпатизировал, который только что был несправедливо обижен правительством и который умирал от рака. Меньше всего меня заботила формальная правдивость, а просто хотелось найти теплые слова. Он это так и понял и отозвался, прислав юбилейное издание Теркина с надписью: «Э.М. Рабиновичу – с признательностью за добрые слова. От автора. А.Твардовский, 24.VIII.70». Рукой добавил дату под фотографией: «1943». Эта книга и сейчас со мной; в нее же вклеены новогодние поздравления к 1969 и 1970 годам с подписями всей редколлегии.