Равнодушно передернув плечами, ответил, что и теперь на Миконосе неплохо.
— А ты знаешь, что на территории Греции когда-то жили славянские племена?
— Не-ет. Впервые слышу.
— Да-да, я не вру. Правили здесь в давние времена велеситы. Возможно, и наши предки. Вот. Поэтому неслучайно нас с тобой сюда так тянуло. Голоса далеких предков звали. И не смейся!
— Милая моя девочка, — нарочито вздыхаю, — вижу, учила историю Греции, но хорошо ли знаем свою историю?
— Вроде неплохо. О чем рассказать? О Ягайле, Витовте, о Великом княжестве Литовском.
— Нет, солнышко мое. Хочу почувствовать вкус твоих губ, — полушутливая правда. Или, если быть точным, — правда, замаскированная под шутку.
— Вот так сразу? — Печальница даже не покраснела. — Что за проблема, целуй. — В голосе сквозит безразличие, но я замечаю ее волнение по дрожанию ресниц.
— Ты сказочная девушка из неземной страны, — перевожу дыхание. Мне не хватает воздуха под вечерним небом Миконоса.
— А то, — Печальница едва уловимо улыбается. — И неземная страна зовется Беларусью. Слышал о такой? — в ее голосе тоска и беззащитность.
Поддавшись минутному порыву, я осторожно обнял девушку за плечи и слегка прикоснулся губами к ее шее ниже мочки уха. Печальница наклонила свою голову к моей и притихла. Вокруг термитами шныряли люди. Никто ни на кого не обращал внимания. Мы стояли под немолодой смоковницей с причудливо изогнутым стволом. Через дорожку находился бар, вывеской которому служил неоновый бокал для мартини. Искусственный свет — розовый, с зеленоватым отливом — создавал иллюзию наполненности бокала, а из длинной стеклянной соломинки по капле стекал призрачный напиток, напоминавший слезы отчаяния. Но мне эта картинка нравилась. Хотя я зацепился за нее всего на сотую долю секунды. Боковым зрением.
— Идем в какой-нибудь бар, утолим жажду, — шепчу на ушко землячке.
— Не хочется в суету. Народу — не протолкнуться. Давай лучше пройдемся по берегу. Не люблю стадности и массового мышления. Сразу становлюсь в таких ситуациях стервозной. Может, нервы сдают.
— Льстим себе, моя хорошая. Кто мог потрепать вам нервы в вашем-то возрасте? — делаю серьезное выражение лица, как на экзамене по научному коммунизму (читали такую дисциплину в вузах).
Печальница щелкает ногтем по моему носу. Мол, не выпендривайся. Ведь не от количества прожитых лет зависит внутреннее равновесие и душевный покой.
— Я тоже не люблю толпы. Правда, — спешу убедить собеседницу. — Я не понимаю людей, которые говорят, что устают от одиночества. Я его все время ищу. К нашему, так сказать, дуэту это не относится.
— Ничего странного. Это последствия городской жизни.
Справа от нас — ленивое, усталое перешептывание морской воды с берегом. В ночном (да, ночном, потому что вечера здесь практически не бывает) небе слышится далекий надрывный гул самолета.
— Грузовой, — говорю в ласковый порыв ветра.
— Кто грузовой? — поворачивает ко мне голову.
— Самолет грузовой.
— Да, — соглашается Печальница. — Хочу, чтобы самолет был почтовым, с хорошими вестями для людей.
— Ты же не любишь толпы, стада. — хмурюсь я.
— Но это не значит, что я не люблю людей. По отдельности. Да и любовь с нелюбовью рядом ходят, — девушка смотрит себе под ноги, на носки босоножек. — А вдруг этот самолет доставляет родным гроб с молодым, красивым, но мертвым телом. Представляешь, добротный, под орех гроб, а там, внутри, на белоснежном атласе — окоченевший труп девушки или парня, наших ровесников. — Печальница говорит отчужденно-равнодушно. Есть такое определение — никак. Словно о невидимой мошке, которую только что раздавила в ладони.
— Оптимистично, — говорю с подчеркнутым безразличием и я.
— Я люблю ходить на похороны. В выходные дни специально езжу в крематорий, что у Западного кладбища, и наблюдаю за процессиями. Мне интересны не сами покойники, а люди, которые провожают своих близких в последний путь. Боже мой, сколько там чувств и эмоций взбито-перемешано! Все: от жалости, отчаяния и тоски, страданий — до животного ужаса, — можно найти в глазах и взглядах людей. Там, в крематории, я постигаю человека и жизнь. В крематории острее, чем где бы то ни было, ощущаешь ценность существования.
— Не стоит так безнадежно-серьезно, золотце мое, — пытаюсь снять напряженность. — Философ ты мой маленький. Давай поцелуем отгоню тучки от твоих глазок, тогда они загорятся огоньками в ночи, маячками на морском берегу, которые будут видны даже пяти львам на Дилосе.
— Ага, не хватало еще превратиться в вампиршу. Все вы, мужчины, такие, не любите, когда женщина поднимает вечные вопросы.
— Живой должен думать о живом: любви, рождении детей, хлебе насущном.
— И смерти, — перебивает Печальница.
— Особенно здесь, на Миконосе.
— Странно, ты первый человек, я имею в виду мужчин, который меня не раздражает и с которым я могу говорить обо всем, не чувствуя неловкости. Что в тебе такого особенного — не могу разобраться.
— Все очень просто: я чувствую тебя, твою внутреннюю, прости, вывер- нутость. Ты подсознательно почувствовала то же во мне.
— Хочешь сказать, мы с тобой извращенцы? — Печальница нахмурила лоб, и в приглушенном свете фонаря морщины показались глубокими бороздками над переносицей.
— Вовсе нет, уважаемая. Каждый человек живет со своими сомнениями и тараканами в голове. Часто не признаваясь в этом даже самому себе. Не обращая внимания на тараканов, он ерничает и выкобенивается, отстраняется от своих тараканов и не замечает, как они плодятся и размножаются, пока, наконец, образно говоря, не пожирают его. Человек с зародышем садиста превращается в маньяка. Потому что парочка тараканов, которых он поленился выгнать, прятал от себя и других, размножились и удушили сущность, изменили его личность.
— Какой же ты зануда. Одно слово — мужчина. Тараканы, личность, сущность. Взгляни на небо. Вот где вечность и. смерть.
— Хочешь, я тебе расскажу о прошлогоднем отдыхе? — обняв Печальницу за гибкую соблазнительную талию, предложил я.
— А женщины в этой истории будут? Если да — не надо рассказывать, если нет — рассказывай. — Печальница засунула свою тоненькую ручку в задний карман моих джинсов.
— Не волнуйся. Там, где должны будут появиться женщины, я буду говорить ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба. Хорошо?
— Давай, слушаю. — Печальница еще теснее прижалась к моему плечу.
— Итак. Ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба. Отдыхал я прошлым летом в Крыму. Ба- ба-ба-ба-ба-ба-ба. Это был Судак с его знаменитой Генуэзской крепостью. Снимал летний домик недалеко от моря с ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба.
— Прекрати, остановись, Максим. Я начинаю нервничать от твоих «баба». Да и некрасиво, не-га-лант-но в моем присутствии говорить о прошлогодних ба-ба-б.
— Уяснил. Ба-ба-б — пробрасываем. Так как, продолжать?
— Продолжай.
— И вот однажды, лежа на мягкой постели в летнем домике после утреннего плескания в теплом море, болтаясь в сладкой полудреме, вдруг услышал басовитый голос священника. Он доносился из близлежащего двухэтажного дома, построенного из ракушника. Кого-то отпевали. Уравнивались жизнь и смерть. Мой отдых и чье-то вечное отдохновение тесно переплелись. Голос то усиливался, то утихал. Слов я не мог разобрать, ухо ловило только интонации речитатива. Удушливая жара, настоявшийся аромат кипарисов, пронзительно-однообразное стрекотание цикад и голос священника. По близлежащей дороге пронеслась на большой скорости легковая машина, из динамиков которой гремело техно, — и снова духота, цикады, басовитый голос, острое осознание того, что в каждом мгновении соединены бесконечность жизни и обязательность, неизбежность вечного покоя. Вот так. Прошел год, а в подсознании отпечатался, наверное, навсегда, тот день. И не могу понять, почему. Помню, как я поднялся с постели, выглянул в дверной проем, бросил взгляд на гору, которая вздымалась неподалеку и напоминала помятый вывернутый тулуп. В ту минуту мне так захотелось жить, жить во всю мощь. Несмотря ни на какие проблемы и волнения. Просто ходить, дышать, смотреть вокруг и радоваться всему и всем. Хотя знал, что со вчерашнего вечера в небе царит полная луна. А я ненавижу полнолуние. Оно меня угнетает. Но тем вечером я пошел на дискотеку и танцевал до самого утра. Словно последний раз в жизни. Я всех любил, и все любили меня. Образно говоря. Возможно, в тот день, в тот вечер я примирился с самим собой, так же, как ветер поладил с одиноким белоголово-пушистым одуванчиком на крутой скале.
— А ты, оказывается, романтик. Когда я впервые тебя увидела, подумала, что кроме санскритских мантр или трактатов персидских мудрецов, в лучшем случае, финского эпоса «Калевала» или опытов преподобного Гас- нера по изгнанию духов ты ничего не читал и не читаешь. Ты мне показался очень противоречивым, что, собственно, твой рассказ и подтвердил. Люблю я противоречивых мужчин.