...Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы, и даже не наша история – это наш язык».
Можно продолжать и продолжать цитировать. Все творчество Бродского пронизано обожествлением Слова, поклонением Языку. Но поэту мало поместить язык в начало начал, наделить его независимой от человека духовной мощью. Бродский всерьез говорит о материальности языка:
«...Язык есть ... первая линия информации неодушевленного о себе, предоставленная одушевленному. Или ... язык есть разведенная форма материи. Создавая из него гармонию или даже дисгармонию, поэт, в общем-то бессознательно, перебирается в область чистой материи ...
...Помимо своей функции голоса сознания язык еще и самостоятельная стихия, способность которой сопротивляться ... выше, чем у сознания как такового».
Бродский приписывает языку неимоверную внутреннюю силу, борьбу внутри себя, где сосуществуют все грани мироздания, где воистину реализует себя единство и борьба противоположностей. Имя этой силы – «...всеядная прожорливость языка, которому в один прекрасный день становится мало Бога, человека, действительности, вины, смерти, бесконечности и Спасения, и тогда он набрасывается на себя».
Набрасывается на себя, сжирает себя до бессмыслицы, до нелепого набора звуков, отражающих безумный хаос и никчемность существования.
Бродский не может смириться с тем, что понимание поэзии – это удел избранных:
«...Поэзия – самая высшая форма высказывания в любой культуре. Отказавшись от чтения стихов, общество обрекает себя на низшие речевые стереотипы в устах политика, бизнесмена или шарлатана, т.е. на собственные речевые возможности. Другими словами, оно лишается своего эволюционного потенциала, ибо то, что отличает нас от животных, это дар речи. Обвинения, то и дело предъявляемые поэзии, что она трудна, темна, герметична и что там еще, говорят не столько о состоянии поэзии, сколько о том, на какой низкой эволюционной ступени задержалось общество».
Бродский иронизирует, напоминая, что он сотрудник библиотеки Конгресса, и считает своей должностной обязанностью предложить выпуск лучших стихов миллионными тиражами по доступной каждому цене. Только это, по его мнению, может спасти общество от «низших речевых стереотипов». Книга лучших стихов, считает он, должна лежать рядом с Библией в каждом гостиничном номере. Но кто будет определять, какие стихи лучшие в многотонных книжных собраниях, а теперь и в гигабайтах памяти? Бродский предлагает – тут можно смеяться – двух-трех назначенных авторитетов (интересно, кем?!). Уверен, попроси его назвать этих двух-трех, он с присущим ему чувством юмора назвал бы одного-двух. От скромности поэт Бродский не страдал.
В блестящем от начала до конца стихе «Испанская танцовщица» есть два подряд четверостишия, которые являются, на мой взгляд, ярчайшей демонстрацией, что есть язык для Бродского в своем наивысшем поэтическом выражении. Зажигательный танец, вызывающий сам по себе восторги публики, для поэта – всё: все времена в одном мгновении, всё пространство в одной точке:
В нем скорбь пространства
о точке в оном,
себя напрасно
считавшем фоном.
В нем – всё: угрозы,
надежда, гибель.
Стремленье розы
вернуться в стебель.
Бесконечное пространство сошлось в точку. Танцовщица – его создание, его воплощение. Пространство не фон. Оно Творец. Энергия бесконечной пустоты сублимировалась в точке, в танцовщице. Она прекрасна, но временна, мгновенна, мимолетна, и пространство скорбит по этому поводу вместе с поэтом, который тоже – его создание. В танцовщице, в ее танце – все, что нас ждет: «угрозы, надежда, гибель», и все, что прошло, что утрачено, к чему нет возврата, есть только воспоминания, которые сродни стремленью розы «вернуться в стебель». Диссонансная рифма гибель – стебель с совпадающим безударным слогом заставляет остановиться, почувствовать важность момента и отдать должное мастерству поэта по имени Иосиф Бродский.
Метафоры в коротких рубленых строчках перехлестывают друг друга. Вертикаль, уходящая в Небо, мстит горизонтали, опоясывающей Землю. Разряд молнии казнит равнину, и танец уже – как «кровь из раны, побег из тела в пейзаж без рамы». Мало? Тогда вот вам еще:
О, этот танец!
В пространстве сжатый
протуберанец
вне солнца взятый!
И этого мало? Тогда есть еще и «Рай», и (всемирное) «тяготение», и «престол небесный»:
виденье Рая,
факт тяготенья,
чтоб, расширяя
свои владенья,
престол небесный
одеть в багрянец.
Так сросся с бездной
испанский танец.
Вот «бездной» можно уже и закончить стих. Танец, как и бездна, без дна, т.е. неисчерпаем. В нем вся Вселенная, как в капле воды – океан.
После такого стиха становится понятным мистическое ощущение автора, что строки ему диктуются сверху. Это ощущение подкрепляется кажущейся легкостью написания на одном дыхании, под сильным впечатлением от увиденного. Испанский танец в блистательном исполнении разбудил такие вселенские видения в поэте, что ему ничего не оставалось, как исполнить предназначение и написать блистательный стих.
Слова, считал Бродский, как и люди, имеют свою судьбу, свой статус. Слово «русский» у Бродского было не национальностью, а определением к слову «язык», а слово «еврей» – несомненным подлежащим, отягченным последствиями:
«...В печатном русском языке слово "еврей" встречалось так же редко, как "пресуществление" или "агорафобия". Вообще, по своему статусу оно близко к матерному слову или названию венерической болезни. У семилетнего словарь достаточен, чтобы ощутить редкость этого слова, и называть им себя крайне неприятно... Помню, что мне всегда было проще со словом "жид": оно явно оскорбительно, а потому бессмысленно, не отягощено нюансами. ...Все это не к тому говорится, что в нежном возрасте я страдал от своего еврейства; просто моя первая ложь была связана с определением моей личности.
...Подлинная история вашего сознания начинается с первой лжи. Свою я помню. Это было в школьной библиотеке, где мне полагалось заполнить читательскую карточку. Пятый пункт был, разумеется, "национальность". Семи лет от роду, я отлично знал, что я еврей, но сказал библиотекарше, что не знаю. Подозрительно оживившись, она предложила мне сходить домой и спросить у родителей. В эту библиотеку я больше не вернулся, хотя стал читателем многих других, где были такие же карточки. Я не стыдился того, что я еврей, и не боялся сознаться в этом... Я стыдился самого слова "еврей", независимо от нюансов его содержания.
...В школе быть "евреем" означало постоянную готовность защищаться. Меня называли "жидом". Я лез с кулаками. Я довольно болезненно реагировал на подобные "шутки", воспринимая их как личное оскорбление. Они меня задевали, потому что я еврей. Теперь я не нахожу в том ничего оскорбительного, но понимание этого пришло позже».
Да простятся мне столь длинные цитаты, но они для того, чтобы вызвать некоторое недоумение. Что за «еврейские» штучки! Слово «еврей» – одно, еврей Бродский – нечто другое.
В редких интервью не возникали вопросы о еврействе Бродского, его отношении к национальным корням, к истории предков и их вере. Тем более, что в стихах Бродский практически не касался этих вопросов. Упоминаются в этом контексте обычно два произведения Бродского: «Еврейское кладбище около Ленинграда» и «Исаак и Авраам». Первое было написано Бродским в 18-летнем возрасте. Вот что он сам о нем сказал:
«...Серьезное стихотворение, потому что это кладбище. В общем, это место довольно трагическое, оно впечатлило меня, и я написал стихотворение… на этом кладбище похоронены мои бабушка с дедушкой, мои тетки и т. д. Помню, я гулял там и размышлял, в основном, об их судьбе в контексте того, как и где они жили и умерли».
Еврейское кладбище около Ленинграда.
Кривой забор из гнилой фанеры.
За кривым забором лежат рядом
юристы, торговцы, музыканты, революционеры.
Для меня здесь ключевая строчка – «Кривой забор из гнилой фанеры». Не просто забвение, а наплевательское – даже больше, глумливое – отношение ко всем, кто здесь лежит, кто
...в этом мире, безвыходно материальном,
толковали Талмуд,
оставаясь идеалистами.
Может, видели больше.
А, возможно, верили слепо.
Но учили детей, чтобы были терпимы
и стали упорны.
Да, терпимости и упорству учили нас родители, сами прошедшие горнило испытаний, да так и не нашедшие успокоения при жизни.
...они обретали его
В виде распада материи.
Ничего не помня.
Ничего не забывая.
В этом парадоксе «не помня – не забывая» уже чувствуется почерк будущего поэта.
Через пять лет, в 23 года, Бродский написал поэму «Исаак и Авраам». К этому времени он познакомился с Библией, но поэмой откликнулся только на историю с жертвоприношением Исаака. Много позже на вопрос в одном из интервью: «Как, по-вашему, жертвоприношение вообще целенаправленно?» – Бродский ответит: