Наверное, именно в этом — в наращивании латентных ограничений власти и в превращении их в культурную традицию — и состоит политический прогресс в гегелевском понимании, И если читатель со мною согласен, то политическая модернизация предстанет перед ним как история рождения и созревания латентных ограничений власти и их превращения в юридические, конституционные. С этой точки зрения, абсолютизм был политической школой человечества. Его функция в истории состояла в том, чтобы создать предпосылки политической цивилизации.
ты. Вот что пишет один из них: «Вам придётся объяснить, какие конкретно элементы реальности являются носителями способности общества к политической модернизации. Это гены? Географическое положение? Некие вечные и неизменные структуры языка? В последних двух случаях ваши оппоненты вас наверняка побьют: традиция географического детерминизма от Челена до Паршева явно работает не на вас, и дискуссия, например, о понятиях свободы и воли в русском языке — тоже. Что касается генов, то это расизм».
Конечно же, я'сам этот вопрос и спровоцировал своим утверждением, что некоторые исторические обстоятельства, как, скажем, решающее поражение церковной Реформации после смерти Ивана III, самодержавная революция Грозного полвека спустя и тотальное закрепощение крестьянства привели к первому — и важнейшему — выпадению России из Европы, лишив её тем самым способности к самопроизвольной политической модернизации. Важно здесь, впрочем, другое. Как мы только что видели, воображение рецензента истощилось, перечислив гены, географию и структуру языка как возможные причины вековой неспособности России к политической модернизации. Истощилось, несмотря на то, что всё перечисленное не имеет ни малейшего отношения к этой самой модернизации, тогда как причины, имеющие к ней прямое отношение, исторические, например, даже не упомянуты. А они между тем на поверхности.
Ибо если европейский абсолютизм со своими латентными ограничениями власти действительно был, как попытался я здесь показать, политической школой человечества, то Россия-то ведь прошла в этой школе лишь начальные классы. Этого хватило, чтобы она никогда не стала восточной деспотией. Но этого оказалось недостаточно, чтобы самостоятельно вернуться н утраченной ею в середине XVI века форме политической организации общества, которую историки называют абсолютной монархией и которая — единственная, как мы видели, из всех таких форм — наделена способностью к самопроизвольной политической модернизации.
Именно это и постараюсь я сейчас показать, описав — в самых общих, конечно, чертах — основные свойства самодержавной госу-
дарственное™ в сравнении как со свойствами деспотизма, систематизированными Виттфогелем, так и со свойствами европейского абсолютизма.
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
государственность
Даже если бы детальное сопоставление двух форм абсолютной монархии — азиатской и европейской — не дало нам ничего, кроме уверенности, что язык, на котором спорили на наших глазах советские и западные историки, был до неприличия неадекватен задаче, игра, я думаю, стоила свеч. Мы увидели поистине драматическое различие между двумя совершенно неотличимыми друг от друга в юридическом смысле формами государственности. Различие, доходившее до того, что одна из них положила начало «осознанию свободы», а в другой сама мысль о свободе не могла прийти людям в голову. Соответственно одна оказалась способной к политической модернизации, а другая неспособной даже к саморазрушению.
Ну, мыслимо ли, право, после нашего сопоставления утверждать, как А.Я. Аврех, что русский деспотизм эволюционировал со временем в абсолютизм? Или как С.М. Троицкий, что абсолютизм в России постепенно развился в деспотизм? Возможно ли теперь говорить всерьез о «восточной деспотии» Елизаветы Английской на том лишь основании, что «камеры Тауэра не уступали по крепости казематам Шлиссельбурга»? Несуразность таких утверждений должна теперь стать очевидной и для школьника.
Самодержавная
Понятно, в частности, что хотя «гидравлика» и играла существенную роль в формировании авторитарной государственности в Египте, Месопотамии или Китае, возникнуть могла она и по многим другим причинам. И вообще, если верить Валлерстайну, «мир-империи», живущие лишь войной и грабежом, были на заре государственности естественной формой политической организации общества. Куда важнее здесь для нас другое. А именно, что без латентных ограничений власти оказалось невозможным вырваться из ловушки политической
стагнации, нестабильного лидерства и «рутинного террора», которые, собственно, и являлись душою деспотизма.
Короче, дефиниционному хаосу мы можем уже, надеюсь, положить конец. А ведь он, этот хаос, и не давал нам возможности остановить мифотворческий поток, затопивший реальные очертания нашего предмета. Ничего, собственно, другого и не надеялся я получить от всего этого трудоемкого сопоставления, кроме того, чтобы расчистить теоретическую площадку для серьезного разговора о природе и происхождении российской государственности. По крайней мере, есть у нас теперь, надеюсь, достаточно строгая база для сравнения ее с другими созвездиями политической вселенной.
Замечу, однако, с самого начала, что под российской государственностью будем мы иметь здесь в виду лишь форму, которую приняла она на том отрезке исторического путешествия страны, когда в ходе революции Г розного царя и было, собственно, изобретено самодержавие. Я имею в виду, короче говоря, государственность, которая при всех своих головокружительных метаморфозах просуществовала в России с 1560-х почти до нашего времени.
Мы будем говорить здесь исключительно о ней главным образом потому, что досамодержавную и докрепостническую, другими словами, европейскую форму российской государственности мы достаточно подробно рассмотрели в первой части этой книги. Если у читателя остались еще какие-нибудь сомнения в том, что европейская, абсолютистская эра действительно в русской истории существовала, единственное, что я могу ему теперь посоветовать, это просто сопоставить ее описание с тем набором латентных ограничений власти, с которым мы только что познакомились.
Подчеркну лишь, что, как нам теперь очевидно, ни открытая борьба четырех поколений нестяжателей против иосифлянства, ни секуляризационный штурм Ивана III, ни его «крестьянская конституция» (Юрьев день), ни земское самоуправление, проданное русскому крестьянству точно так же, как продавались судебные должности во Франции, ни Боярская дума как учреждение «не только государево, но — по выражению В.О.Ключевского — государственное», ни российская Magna Carta (статья 98 Судебника 1550 го-
да) не могли явиться ни при каком политическом строе, кроме абсолютизма. И в этом смысле утверждение, что в русской истории «сначала была Европа», не только совершенно оправдано, но и документировано.
Нет сомнения, что окинуть одним взглядом несколько столетий самодержавной государственности со всеми ее реформами и контрреформами, задача не из легких. В принципе, однако, она не сложнее обобщения основных черт эры «мир-империи», длившейся тысячелетиями. Тем более, что имеем мы теперь своего рода лекало, с которым можем сверяться. Вот и посмотрим, как выглядит самодержавная государственность в сравнении с обоими полюсами биполярной модели.
Р_ Гпава седьмая
I I Р П R Ы Р Язык, на котором мы спорим
странности
Пункт первый. Мы видели, что в «мир- империях» государство попросту присваивало себе весь национальный продукт страны. При абсолютизме, благодаря экономическим ограничениям власти, приходилось ему обходиться лишь частью этого продукта. Как же вело себя в этом отношении самодержавное государство?
Оно действительно вмешивалось в хозяйственный процесс, а временами л впрямь присваивало национальный продукт. Но в отличие от «мир-империи», лишь временами. Если в эпохи Ивана Грозного или Петра, ленинского военного коммунизма или сталинского Госплана присвоение это было максимально, порою тотально, то во времена первых Романовых, допустим, или послепетровских императриц, НЭПа или Горбачева оно (насколько позволял исторический контекст) минимизировалось. Во всяком случае теряло свой тотальный характер.
Впервые это странное непостоянство самодержавной государственности проявилось в драматической разнице между режимами Ивана IV и Михаила I, при котором не только решения о новых налогах, но и оборонная политика определялись на Земских Соборах, заседавших порою месяцами. В дальнейшем эта пульсирующая кривая — от резкого, приближающегося к деспотическому, ужесточения налогового пресса и контроля к столь же резкому их расслаблению, когда вступали в действия латентные ограничения власти, свойственные абсолютизму, и обратно — стала постоянной. Странность тут, как видим, в том, что самодержавная государственность вела себя порою как деспотическая «мир-империя», а порою как абсолютистская монархия. Она уподоблялась им, но никогда в них не превращалась. Хотя бы потому, что за каждой фазой ее ужесточения неминуемо следовала фаза расслабления (что, впрочем, заметим в скобках, отнюдь не препятствовало повторению этих фаз снова и снова).