Друзья не дали забыть Марка: собрали его статьи в отдельную книжку. Недавно вышло второе - дополненное - издание.
С Владимиром Яковлевичем Лакшиным судьба свела гораздо теснее. Кроме семинара в доме у Гудзия, были еще факультетские капустники, для которых Володя и тексты писал и которые сам режиссировал. В памяти осталось: скачу по сцене, изображая шуточного Вельзевула в обвисших конькобежных рейтузах - до нейлоновых лосин человечество тогда еще не доросло. Был я также, помню, Ромео, а Шура Коробова, будущая жена Льва Аннинского и многодетная мать, сидела на стремянке, как на балконе, изображая Джульетту.
Лакшин руководил репетициями из зала. На сцену не поднимался. У него всю жизнь что-то неладное было с ногой, и он ходил, частенько опираясь на палочку.
Но больше тех представлений запомнились посиделки после капустников у кого-нибудь на дому - и авторов, и исполнителей. Лакшин брал гитару и замечательно пел русские романсы. Говорили, что мама у него актриса чуть ли не из Малого театра и вот, мол, - передалось. Может быть. Но скорее всего умножилось. Этакий горбатый дьявольский нос, узкие губы - казалось, все вопияло против его визуального присутствия в исполнительском жанре, а он в нем был завораживающе неотразим. Кто помнит его многосериальные рассказы по телевизору, со мной согласится. Для чеховского цикла он пригласил к себе вторым ведущим актера Божьей милостью вахтанговца Юрия Яковлева, очевидную, как нынче принято говорить, звезду. Там Яковлев, мне кажется, был все-таки вторым, а главным был Лакшин.
Журнал "Новый мир" периода Твардовского по праву называют еще и периодом Владимира Лакшина. Он в журнале возглавлял отдел критики и публицистики - самый боевой, на острие идейных схваток. Собственные его статьи были обычно о классике - Островский, Чехов, Толстой, внешне суховатые, научно основательные, но при этом всегда наполненные уймой чисто житейских наблюдений и самых здравых поворотов ясной мысли. Статьи эти слагались им таким образом, что выглядели предельно спокойными и рассудительными, отнюдь не претендующими на сотрясение основ. Но казалось бы надежно спрятанная авторская мысль, ведущие эмоции, всегда ясно просвечивали сквозь тексты, и умные читатели все понимали: и то, что сказал автор, и то, что, говоря, имел ввиду. Получалась каждый раз талантливо антисоветски.
К умным читателям, а еще и бдительным, можно отнести и читателей, сидевших в идеологических отделах ЦК. Они были циниками, но дураками не были, и где спрятался охотник, хорошо видели. Когда Твардовского отлучили от его журнала, без промедлений убрали и Лакшина.
Когда меня, молодого, горячего и мало в чем по-настоящему разбиравшегося, назначили заведовать отделом литературы и искусства в газете "Труд", главной, между прочим, "беспартийной" газеты в стране - это был центральный печатный орган профосоюзов, быстро набравший при редакторе Александре Субботине тираж больше 16 миллионов экземпляров, введя в панику саму "Правду" - у нее тираж оказался меньше, я побежал за советом и помощью к Володе Лакшину. Он к тому времени уже начал свою деятельность в "Новом мире", его яркая планета уверенно стала занимать свое авторитетное место на либеральной орбите.
А дело в том, что я много писал об эстраде и театре, "следил за процессом", так или иначе, но чувствовал себя сведущим. А вот в делах литературных был, как говорится, ни бум-бум. Но при новой должности литература тоже должна была входить в круг моих интересов.
"Приходи, что знаю - расскажу," - сразу откликнулся Володя.
Мы пристроились в каком-то закутке редакции "Нового мира", которая и сейчас располагается на задах нынешнего кинотеатра "Пушкинский". Там зав. отделом критики самого знаменитого толстого русского журнала два часа держал монолог перед единственным слушателем, отмечая тенденции и вскрывая всяческие подноготные мотивы советской литературы на том историческом этапе. Надо отдать должное единственному слушателю - он подробно записывал, чтобы не забыть. И чтобы, когда понадобится, сверяться с записями.
Каким относительным каждому из нас кажется всякое движение, - примерно так говорит Лев Толстой в моей "Ясной Поляне". Ушли со сцены многие замечательные и даже великие фигуры, коим я был современник, иных даже знал, а если только видел, то и это немало. Но может быть, тут самообман, только мне они и кажутся значительными? А может быть, их значимость действительно относительна настолько, что для пришедших позже они вообще ничего не значат?
Недавно спросил довольно известную журналистку, уже не девочку - лет 45, выпускницу журфака МГУ: "А вы знаете, кто такой был Кочетов?" - "Космонавт какой-нибудь?" - предположила она. "А Софронов?" - "Композитор?.."
Получается, что из памяти иных живущих исчезают целые континенты недавнего отечественного духовного мира. Борения вокруг гражданской позиции "Нового мира" и ура-патриотической "Октября", Твардовский, Лакшин, поэты Политехнического, Трифонов, Паустовский, Володин и иже с ними - с одной стороны, и так называемые "красносотенцы" Кочетов, Софронов, Грибачев и иже с ними - с другой, все это - лишь ветерок в поле, пролетел и забылся?
Или на журфаке плохо учат, или плохо учатся, или наше время унизительного каждодневного самоспасения и вытягивания себя за волосы из трясины материальных и нравственных озабоченностей не дает прорасти в умах и душах истинным гуманитарным отечественным ценностям, которые, простите за напыщенность, все-таки завещаны Отечеству.
Не всегда, может быть, того достойный, я радуюсь все-таки, что был среди них. Пусть и с краю.
...Крепко сидят в памяти впечатления былого - и важные, и курьезные...
Вот в Коммунистической аудитории, где скамьи полукругом поднимаются к потолку, Гудзий с кафедры читает лекцию. Сходит с нее, снова возвращается. О чем он говорит? Может быть, именно в тот раз он читал нам замечательное стихотворение "Емшан" - запах родной травы поманил героя вернуться на Родину, может быть, цитировал протопопа Аввакума - "ино еще побредем". Но помнится, в самый патетический момент в аудитории раздался короткий сухой стук - это на столешницу кафедры изо рта профессора выскочила вставная челюсть. Он посмотрел на нее внимательно и невозмутимо вернул на место. Ни смешка, ни шороха не возникло в рядах. Словно не заметили. Гудзия любили.
Теперь, и я это знаю точно, челюсти делают так, что они практически изо рта не выскакивают. Гудзий не дожил до нынешнего взлета частного протезирования.
Предчувствуя свой конец, он приглашал учеников и предлагал выбрать на память любую книгу из тех, что у него были. Свою библиотеку он завещал университету.
С Николаем Каллиниковичем мы ходили на экскурсии.
Однажды он привел нас в "стальную комнату".
Если не изменяет память, она находится в здании Академии художеств на Пречистенке. Пол, потолок, стены - стальные, это комната-сейф. Здесь на стеллажах, защищенные от возможных недобрых происков мира да и просто от коварных случайностей, хранятся рукописи Льва Толстого, оригиналы, все, до последнего листочка. Вход - по специальному разрешению, не больше двух-трех человек. Перед очередным изданием именно здесь проверяют соответствие текстов толстовской авторской воле.
Кто бы ни уверял, что рукописи не горят, хранители "стальной комнаты" этому не верят. Они бдительно несут службу на страже стратегического запаса интеллекта Родины...
Ездили в Ясную Поляну. На электричке или автобусом - совершенно не помню. Но узнавание-неузнавание белых столбов при входе, долгой аллеи под кронами, заросшего зеленями пруда, а потом и самого дома, и флигеля, и внутренних комнат - все запомнилось с резкостью первого приобщения к незаемной и радушной подлинности этого знаменитого русского места.
Каждый предмет здесь - со своей реальной биографией, каждого касались руки Толстых, даже какие-нибудь гантели у кровати хозяина дома помнят тепло его ладоней. Гантели я, понятно, не мог не упомянуть в репортаже о той поездке для стенной факультетской газеты. У кого что болит... Вот и сейчас вспомнились...
В пушкинском Михайловском, не знаю, как кому, но мне точно, не давало полностью раствориться в созерцании и приобщении знание того, что и главный дом, и многое другое-прочее здесь все-таки - новодел. "Ясная Поляна" ошеломляет реальностью. Можно подумать, что семья только что ушла на прогулку и скоро вернется. Таких музеев по силе воздействия подлинностью и сохраненностью в России, пожалуй, больше нет. Да точно нет.
...Прошло больше полувека. А всё кажется, мы идем нашим семинаром по печально утоптанной миллионами ног тропе к Старому Заказу, к могиле того, о ком верно сказано: он для всех и навсегда. Продвигаемся не торопясь, - здесь не опоздаешь...
А впереди, чуть нас опередив, идут двое: Гудзий и Николай Павлович Пузин. О чем-то они там говорят. Видимо, о своем, о толстоведческом.