– А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?
– Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось, чтобы меня читали без водолазных доспехов, без расписания, без вакцины и, если уж говорить все до конца, вообще никак.
– Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.
– Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.
– И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?
– Вы меня не поняли: читателей нет, и чтения, как такового, тоже.
– Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?
– Хватит, хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.
– Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги, это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль[8] вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.
– Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.
– Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.
– Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.
– Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?
– Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.
– Я сгораю от любопытства – каким же?
– Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.
– И что это за достоинство?
– Вы, по крайней мере, умеете читать.
Повисла пауза.
– Сколько вам лет, мадемуазель?
– Тридцать.
– Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.
– Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!
– Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки. Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет – это слишком много.
– Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?
– Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.
– Ну ясно, кто про что.
– Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.
– Что правда? Объясните мне толком.
– Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина – нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.
– Это вы.
– Совершенно верно.
Журналистка запрокинула голову. Хихикнула раз, другой. Потом хрипловатый ломкий смех словно покатился с горки, все быстрее, все выше на октаву с каждым новым вдохом, пока не перешел наконец в долгий, до удушья, визг. Это был нервный смех в клинической стадии.
– Вам смешно?
– …
Она закатилась так, что не могла говорить.
– Все ясно, истерика: тоже чисто женская болезнь. Я никогда не видел, чтобы мужчина заходился от нервного смеха. Это, наверно, из матки: все мерзости жизни оттуда. У девочек матки, надо думать, нет, или если есть, то это игрушка, пародия на настоящую. Как только эта игрушечная матка вырастает до размеров взрослой, девочек надо убивать, чтобы избавить их от мучительных и страшных приступов истерии, вроде того, что случился сейчас с вами.
– А-ах!
Это обессиленное «а-ах» и впрямь вырвалось откуда-то из живота, еще содрогавшегося в неудержимых спазмах.
– Бедняжка! Как же скверно с вами обошлись! Кто тот мерзавец, не убивший вас вовремя? Но, может быть, у вас не было в ту пору настоящего друга? Увы, боюсь, что одной только Леопольдине в этом повезло.
– Ох, перестаньте, я больше не могу!
– Я вас очень хорошо понимаю. Когда печальная истина открывается слишком поздно, когда так внезапно настигает прозрение – это может повергнуть в шок. Хорошую встряску получила сегодня ваша матка! Бедная вы самочка! Несчастное создание, трусливо оставленное в живых негодяями-самцами! Поверьте, я вам искренне сочувствую.
– Господин Тах, вы – самый поразительный и самый занятный человек из всех, кого я знаю.
– Занятный? Я что-то не понял.
– Я вами восхищаюсь. Измыслить теорию, до такой степени бредовую и логичную одновременно, – это надо суметь. Я ведь сначала думала, что вы понесете чушь с позиций мужского шовинизма. Но я вас недооценивала. То, что вы сказали, чудовищно и в то же время до чего умно: надо просто-напросто истребить женщин, не так ли?
– Само собой. Если бы женщин не было на свете, все наконец-то устроилось бы к пользе и в интересах женщин.
– До чего же изобретательно! Как только никто раньше не додумался?
– Я полагаю, додумались гораздо раньше, только никому до меня не хватило мужества привести замысел в исполнение. Потому что идея-то носится в воздухе. Феминизм и антифеминизм – извечные напасти рода человеческого, а выход очевиден, прост как дважды два и логичен: ликвидировать женщин.
– Вы гений, господин Тах. Я в восхищении и счастлива, что познакомилась с вами.
– Хотите, я вас удивлю? Я тоже рад, что познакомился с вами.
– Вы шутите.
– Напротив, я вполне серьезен. Во-первых, вы восхищаетесь мной, каков я есть, а не каким вы меня воображаете, – это уже плюс. И потом, сознание того, что я смогу оказать вам большую услугу, греет меня.
– Какую услугу?
– Как это – какую? Теперь вы знаете, о чем идет речь.
– Правильно ли я поняла, что вы и меня намерены ликвидировать?
– Я начинаю думать, что вы этого достойны.
– Ваша похвала дорогого стоит, господин Тах, поверьте, я смущена, но…
– Действительно, вы вся зарделись.
– Но не утруждайте себя.
– Почему? Вы этого вполне заслуживаете. Вы много лучше, чем я думал о вас сначала. Мне ужасно хочется помочь вам умереть.
– Я тронута, но не стоит: мне бы не хотелось, чтобы у вас были из-за меня неприятности.
– Полноте, милая, я ничем не рискую: жить мне осталось полтора месяца.
– Я себе не прошу, если ваша посмертная слава пострадает из-за меня.
– Пострадает? Разве она может пострадать от доброго дела? Наоборот! Люди будут говорить: «Меньше чем за два месяца до своей кончины Претекстат Тах готов был протянуть руку помощи ближнему». Я стану примером для всего человечества.
– Господин Тах, человечество вас не поймет.
– Увы, боюсь, что вы опять правы. Но мне плевать на человечество и на славу. Признаюсь, мадемуазель, я вас так зауважал, что только ради вас одной мне захотелось сделать доброе дело просто так, бескорыстно.
– Мне кажется, вы меня переоцениваете.