— Посижу в комнате, если не возражаешь, — сказал Робин.
Апарна ничего не ответила. Несколько минут спустя она зашла в гостиную с двумя кружками чаю. Чай был приготовлен небрежно — слишком крепкий и слишком много молока, а сами кружки грязноваты. Апарна поставила их рядом друг с дружкой на низенький журнальный столик и открыла застекленную дверь, которая вела на балкон. Стоял жаркий, душный день, и никакой надежды, что подобным образом можно освежить комнату, не было; если что Апарна в комнату и впустила, так это вопли прогульщиков, резвившихся далеко внизу на игровой площадке, где имелись пара качелей, горка и несколько бетонных колец. Апарна постояла на балконе, глядя на крошечные фигурки, которые разыгрывали свои шумные фантазии о насилии и борьбе с ним. Затем она вошла в комнату и села напротив Робина. Несколько мгновений они молча пили чай.
— Итак, — сказала она наконец, выдавливая слова с нескрываемым усилием, — что привело тебя сюда?
— Ничего. Я пришел повидать тебя.
— Визит вежливости, Робин? Я польщена.
— Если я зашел в неподходящее время, я всегда могу уйти.
— Интересно, ты действительно ушел бы? Ты наверняка бы удивился, если бы я сказала «уходи».
— А сейчас неподходящее время?
— Было бы невежливо сразу выпроводить тебя, потому что ты, вероятно, шел сюда пешком и очень устал. Кроме того, я не против твоего присутствия. Ты занимаешь не так много места. — Внезапно Апарна залпом проглотила остатки густого, бурого чая, с отвращением отставила чашку и решительно сказала: — Я намерена уехать из этой страны, скоро уехать. Пусть она… варится в своем собственном соку.
И по лицу Апарны скользнула горькая, озорная улыбка, и глаза ее на мгновение блеснули.
— Я тоже.
— Ты, Робин? Куда ты можешь поехать?
— Не знаю… А ты куда?
— Домой, разумеется. Обратно домой. Но ведь ты так поступить не можешь, потому что твой дом здесь. Так куда ты можешь уехать?
— Ты мне говорила, что никогда не вернешься домой. Ты говорила мне сотни раз. Не говори, что ты передумала.
Апарна уклонилась от прямого ответа, но сказала:
— Наверное, Англия — замечательное место, для англичан. Здесь столько свободы, столько возможностей, столько интересного, столько разнообразного, столько красивого. Почему меня не подпускают ко всему этому?
— Эти розовые очки, что ты надела сегодня, — отозвался Робин, — где бы мне достать такие же?
— Ты начнешь мне нравиться гораздо больше, Робин, — сказала Апарна, — когда наконец осознаешь свою привилегированность. Когда осознаешь, как чертовски тебе повезло, что ты родился именно здесь и что у тебя есть все эти возможности.
— Если хочешь, можем поменяться местами, — предложил Робин. — И через три недели ты предстанешь перед этим проклятым судом.
— Я тебе искренне сочувствую, Робин, ты знаешь; но суд закончится, и все будет нормально, это же очевидно. У таких, как ты, всегда все нормально. Эти суды предназначены для людей вроде тебя. Для начала ты умно поступил, выбрав в адвокаты женщину, которая неравнодушно отнеслась к твоему делу. Она наголову разобьет этого мужика, я просто вижу это.
— Кого ты имеешь в виду под «людьми вроде меня»?
— Я имею в виду умных, образованных, гетеросексуальных англичан из среднего класса. Людей, которые сотни лет идут своим путем и будут продолжать идти до второго пришествия.
Они помолчали; когда же Робин наконец заговорил, казалось, он только что пробудился от сна.
— Если хочешь, можешь рассказать, что случилось.
Апарна вопросительно посмотрела на него, и он уточнил:
— Чем вызвана эта внезапная вспышка антиимпериализма?
— Внезапная?
Робин взял старую газету, лежавшую на столе.
— Кажется, я застал тебя в дурном настроении, — сказал он.
— В дурном настроении, — медленно повторила Апарна. — В таком настроении, Робин, я нахожусь уже два года, а то и больше. Или ты не заметил?
— Знаешь, — ответил Робин, — я сейчас не хочу ввязываться в спор. Разве это не странно? Просто мне кажется, что у меня на него нет сил.
— Тогда почитай газету. Робин положил газету на стол.
— Не говори мне, что ты встречалась с научным руководителем. Ты показала ему все, над чем работала последние шесть месяцев. А он скептически вздернул бровь, погладил тебя по голове и предложил поужинать вместе.
Последовало короткое молчание.
— Эти скоты. Эти скоты не понимают, как много значит для меня эта проклятая степень. Они не желают дать мне возможность закончить работу. Ничто не обрадует их больше, чем новость, что я ближайшим рейсом уматываю к себе в Индию и больше им не придется тратить полчаса на меня и мою работу. Вот чего они желают.
— Поэтому именно так ты и собираешься поступить?
— Не тебе критиковать меня, Робин. Шесть лет я за это боролась, шесть лет, вычеркнутых из жизни, а я уже далеко не молода. Совсем не молода. Но что бы ни пытались со мной сделать, я по-прежнему вольная птица. Я могу решить продолжать борьбу, и я могу решить уступить. И вполне возможно, что именно так я и решу. — Робин ничего не сказал, поэтому Апарна продолжала: — Как бы то ни было, твой диагноз точен. Я встречалась с доктором Корбеттом и могу сообщить, что он вел себя в своей обычной манере. Уверена, он считает, что был со мной чрезвычайно любезен, более того, обходителен. Словно я приехала сюда из Индии только для того, чтобы меня обхаживал ученый средних лет с выпирающим брюшком. Для начала он заметил, что я «хорошо выгляжу». Имел ли он в виду мою одежду, мое лицо или мою фигуру? Не знаю. Затем мы потрепались на тему «как я живу». И вот что интересно: выяснилось, что он даже не знает, где я жила последние два года. И наконец, просто чтобы заполнить время, мы поболтали о моей работе. Поболтали о той безделице, которой я посвятила одну пятую своей проклятой жизни и которую он заставлял меня начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и так до посинения. И что он смог сказать на этот раз, о моих ста страницах, о моих тридцати тысячах слов, о моих шести месяцах трудов до седьмого пота? Он нашел ее «интересной»; он счел, что в ней есть «потенциал»; но он сказал, что ее надо «привести в порядок»; он решил, что она слишком «эмоциональна» и «агрессивна», и все потому, что я попыталась показать свои чувства к этим писателям, господи, к этим индийским писателям, которых кто-то должен спасти от этих проклятых английских критиков с их теориями и с их интеллектуальным империализмом. А затем, да-да, он сказал, что я должна зайти к нему поужинать. При этом в разговоре как-то всплыло, что его жена сейчас в Америке, гостит у своей кузины. — Она покачала головой. — Видишь ли, интеллектуально эти люди действуют очень тонко. Свое презрение, свое снисхождение они никогда не проявляют открыто. Поэтому люди не верят, когда ты говоришь им про их презрение. Но я знаю, что они презирают. Я это чувствую. Со времени своего приезда сюда я пытаюсь протиснуться мимо этого презрения. Может быть, пришло время остановиться. — Голос ее изменился, набрал грусти, но отнюдь не мягкости. — Боже, я скучаю по родителям, Робин. Тебе этого не понять. Шесть лет. Скучаю по ним… так… сильно. И тут она спросила: — Ты будешь жалеть, если я уеду?
Робин пожал плечами.
— Наверное.
Апарна улыбнулась своей самой недружелюбной улыбкой.
— Тебе будет не хватать твоей безделушки, да? Твоего местного колорита?
— Ты же понимаешь, что я так не думаю о тебе.
— Кто знает. Мне кажется, вы все одинаковые. Все без исключения. Разве ты не выдал себя в тот день у тебя в квартире, когда я показала тебе книгу? Не стала бы жизнь проще, если бы я делала то, чего люди ждут от меня? Корбетт ждет от меня только одного странности и экзотики: ему бы понравилось, если бы я вошла к нему, одетая в сари, бренча на ситаре. Ему не нужна правда о моей стране, никому из вас не нужна. Он не хочет знать, что в этом городе есть собственная азиатская община, и за один день, проведенный среди этих людей, он мог бы узнать об Индии больше, чем я когда-нибудь соберусь ему рассказать. Они решают, кем ты должен быть, а затем втискивают и втискивают тебя в это клише, пока не становится по-настоящему больно. А это очень больно.