Нынче день выдался особенно тяжелым. Суббота всегда была самым хлопотным днем в неделе риелтора, а сегодня вдобавок ко всему пришлось съездить в Гринакр — разумеется, не с тем, чтобы навестить сына, ибо это происходило только в сопровождении мужа, а для беседы с доктором, после которой обычно возникало такое ощущение, будто вывалялась в грязи. Ведь психиатру надлежит быть отечески мудрым и говорить басом, разве нет? Тогда как же не возникнуть ощущению нечистоты, если перед тобой красноглазый человечек, у которого обкусаны ногти, сломанные очки склеены липучкой, заколка от Вулворта[26] пришпиливает галстук к белой рубашке с белым же рисунком и который, слюнявя палец, долго листает желтые папки, прежде чем вспомнить пациента и сказать: «Ну да, да. Так что вы хотели?»
Но теперь, милостью святого покровителя усталых путников, она дома.
— Привет, дорогой! — из прихожей пропела миссис Гивингс, поскольку была уверена, что муж в гостиной читает газету, и, не заглядывая к нему, отправилась на кухню, где домработница, перед тем как уйти, все приготовила к чаю.
Как радостно и уютно смотреть на кипящий чайник! Какая чистая и просторная эта кухня с высокими окнами! Здесь было покойно, словно в филадельфийском детстве, когда она жила в изумительном отчем доме и забегала на кухню посудачить с кухарками. Вот странно: ни один из прежних домов, которые были ничуть не хуже, а то и лучше нынешнего, не вызывал подобного чувства.
Конечно, человек меняется, порой говорила себе миссис Гивингс; наверное, я старею и больше устаю, вот и все. Но в душе робко лелеяла иное объяснение. Она искренне верила, что способность полюбить дом — лишь одна из перемен в ее характере, произошедших за последние годы, глубоких и положительных перемен, благодаря которым прошлое виделось в ином свете.
— Потому что мне нравится, — слышала она свой голос, в далеком-далеком прошлом отвечавший на раздраженный вопрос Говарда, почему она не хочет бросить работу.
— Что в ней интересного? И мы вовсе не бедствуем, — бурчал муж. — Тогда почему?
Нравится — был ответ.
— Тебе нравится шарикоподшипниковый завод Хорста? Нравится быть стенографисткой? Кому это может нравиться?
— Мне. И ты прекрасно знаешь: деньги нужны, если мы хотим держать служанку. Кроме того, я не стенографистка. — Она была секретаршей. — Послушай, спорить бессмысленно.
Миссис Гивингс не сумела бы объяснить даже себе, что нравилась ей не работа (она могла быть любой) и не возможность быть независимой (хоть это было важно для женщины, постоянно балансирующей на грани развода). В глубине души она любила труд, она в нем нуждалась. «От всех мужских… и женских немочей еще не изобрели средства лучше, чем тяжелый труд», — часто повторял отец, и она в это верила. Суматоха и толчея в неоне конторы, торопливый обед с подноса, шелест бумаг и треньканье телефона, изнуряющие сверхурочные и сладостное вечернее избавление от туфель, ощущение, что выжата как лимон и сил осталось лишь на горячую ванну, две таблетки аспирина и легкий ужин, а потом рухнуть в постель — вот что было сущностью ее любви, вот что защищало от гнета супружества и материнства. Иначе, говорила она, можно сойти с ума.
Расставание с заводом, переезд в провинцию и новое занятие дались тяжело. Особой работы не было, поскольку в то время мало кто покупал недвижимость, а бесконечно штудировать установления о закладе и строительный кодекс — выше человеческих сил. Бывали дни, когда она только и делала, что перекладывала бумаги на палисандровом столе и смотрела на молчавший телефон; нервы были так напряжены, что хотелось завизжать, но потом она вдруг поняла, что можно дать выход энергии, если взяться за обустройство дома. В кабинете она собственными руками содрала обои и штукатурку, под которыми открылись дубовые панели, на лестнице установила новые перила и обычные оконные рамы заменила решетчатыми, в колониальном стиле; лично вычертив план новой террасы и гаража, пристально следила за их возведением, а еще расчистила, выровняла и засадила свежей травой газон в сотню квадратных футов. За три года увеличив рыночную стоимость дома на пять тысяч долларов, она убедила Говарда продать его и купить другой, за который принялась с тем же рвением. Затем были третий, четвертый и последующие, риелторский бизнес неуклонно набирал обороты, так что в один рекордный год она работала по восемнадцать часов в сутки — десять на дело и восемь на дом.
— Потому что мне нравится, — упрямо повторяла она, далеко за полночь все еще что-то обтесывая, прибивая, полируя и подправляя. — Я люблю такую работу. А ты нет?
Ах, какая дурость! Охваченная ощущением покоя и благоденствия, миссис Гивингс поставила чашки на поднос и снисходительно вздохнула, припомнив себя тогдашнюю — глупую и заблуждающуюся. Однако люди меняются, и перемена в них может быть как расцветом, так и увяданием, не правда ли? Казалось, она переживает последнее цветение, запоздало обретая женственность.
Любовь к их нынешнему дому и охлаждение к работе были всего лишь крохотными симптомами произошедшей перемены, но имелись и другие, волнующие, удивительно приятные и осязаемые. Иногда на кухне, услышав по радио парящую бетховенскую фразу, она была готова расплакаться от горестной радости. Бывало, беседуя с Говардом, она чувствовала, как в ней вдруг шевельнется… ну, желание: хотелось его обнять и прижать к груди его милую старую голову.
— Надеюсь, ты не против, если чай выпьем без ничего, — с подносом входя в гостиную, сказала миссис Гивингс. — Иначе наедимся и не успеем проголодаться, а ужинаем мы сегодня рано, поскольку в восемь я приглашена к Уилерам. — Она осторожно опустила поднос на старинный журнальный столик с чуть заметными следами склеенных расколов, появившихся в тот кошмарный вечер, когда Джон швырял мебель, а потом за ним приехала полиция. — Какое наслаждение просто посидеть! Что может быть лучше после тяжелого дня!
Миссис Гивингс положила в чашку три кусочка сахара, как любил муж, и лишь теперь подняла взгляд, убеждаясь, что он таки в гостиной. Мистер Гивингс унюхал чай, оторвался от газеты и лишь теперь понял, что жена дома (его слуховой аппарат с обеда был выключен). От неожиданности он вздрогнул и сморщился, точно испуганный младенец, но миссис Гивингс этого не заметила и продолжала говорить. Говард отложил «Гералд трибюн», покрутил колесико аппарата и нетвердой рукой принял чашку, задребезжавшую на блюдце.
Он выглядел старше своих шестидесяти семи. Всю жизнь он был мелким чиновником крупной (седьмой в мире) страховой компании, и скучные конторские годы ярко запечатлелись на нем, как солнце и ветер отпечатываются на старом морском волке. Говард превратился в беленький мякиш. От прожитых лет лицо его не изморщинилось, но обрело нежную гладкость младенца, а волосы превратились в реденький шелковистый пушок. Он и в молодости не выглядел крепышом, а сейчас его хрупкость подчеркивал большой живот, из-за которого приходилось сидеть, широко расставив тощие ноги. Его наряд состоял из весьма опрятной красной ковбойки, серых фланелевых брюк, серых носков и высоких черных ортопедических ботинок, своей морщинистостью восполнявших нехватку складок на лице.
— А что, кекса нет? — прокашлявшись, спросил Говард. — Вроде бы еще оставался кусочек того, кокосового.
— Остался, дорогой, но, видишь ли, я подумала, что лучше выпить просто чаю, поскольку ужинать будем рано…
Миссис Гивингс вновь поведала о визите к Уилерам, лишь смутно припоминая, что будто бы уже об этом говорила, а Говард кивал, лишь смутно понимая, о чем речь. Она рассеянно смотрела, как заходящее солнце накаляет мужнину мочку и превращает в светляков хлопья перхоти в его волосах, но мыслями унеслась к предстоящему вечеру.
Нынешняя встреча с Уилерами была не просто визитом, но первым осторожным шагом в осуществлении плана, который в виде образов уже давно крутился в голове. Однажды вечерком, желая успокоить нервы, миссис Гивингс вышла прогуляться на синевшую в сумерках лужайку, и вдруг перед ее внутренним взором предстала картина семейной идиллии. Откинувшись на белом кованом стуле, Эйприл Уилер склонила милую головку и, ласково улыбаясь, слушала отеческие наставления Говарда Гивингса, сидевшего подле белого кованого столика, на котором стояли ведерко со льдом и миксер для коктейлей. Чуть в стороне расположился Фрэнк Уилер: со стаканом в руке он подался вперед, увлеченный серьезной беседой с выздоравливающим Джоном, который изящно раскинулся на белом кованом шезлонге. Лицо сына озаряла сдержанная, учтивая улыбка, выражавшая легкое несогласие с собеседником; видимо, юноши говорили о политике, книгах, бейсболе или о чем-то еще. Вот Джон поднял взгляд и позвал: «Иди к нам, мама».