Всем, похоже, понравилось ужинать при свечах, и все шло отлично, хотя темнота почему-то вынуждала их говорить громче обычного. Голос Жанет де Пеладжа казался мне особенно резким. Она сидела рядом с лордом Малхеррином, и я слышал, как она рассказывала ему о том, как скучно провела время в Кап-Ферра неделю назад. «Там одни французы, – говорила она. – Всюду одни только французы…»
Я, со своей стороны, наблюдал за свечами. Они были такими тонкими, что скоро совсем сгорят. И еще я, должен признаться, очень нервничал и в то же время был необыкновенно возбужден, едва ли не опьянен. Всякий раз, когда я слышал голос Жанет или бросал взгляд на ее лицо, едва различимое при свечах, во мне точно взрывалось что-то, и я чувствовал, как под кожей у меня бежит огонь.
Гости перешли к десерту из клубники, когда я в конце концов решил – пора. Сделав глубокий вдох, я громким голосом объявил:
– Боюсь, нам придется зажечь свет. Свечи почти догорели. Мэри! – крикнул я. – Мэри, будьте добры, включите свет.
После моего объявления наступила минутная тишина. Я слышал, как служанка подходит к двери, затем тихо щелкнул выключатель – и комнату залило ярким светом. Все прищурились, потом широко раскрыли глаза и огляделись.
В этот момент я уже поднялся со стула, однако, выскальзывая из гостиной, увидел картину, которую не забуду до конца дней своих. Жанет воздела было руки, да так и замерла, позабыв о том, что, жестикулируя, разговаривала с кем-то сидевшим напротив нее. Челюсть у нее упала дюйма на два, и на лице застыло удивленное, непонимающее выражение человека, которого ровно секунду назад застрелили, причем пуля попала прямо в сердце.
Я остановился в холле и прислушался к начинающейся суматохе, к пронзительным крикам дам и негодующим восклицаниям мужчин, отказывавшихся верить увиденному, поднялся невероятный гул, все одновременно заговорили громкими голосами. Затем – и это был самый приятный момент – я услышал голос лорда Малхеррина, заглушивший остальные голоса:
– Эй! Есть тут кто-нибудь? Скорее! Дайте же ей воды!
На улице шофер помог мне сесть в мой автомобиль, и скоро мы выехали из Лондона и весело покатили по Норт-роуд к другому моему дому, который находился всего-то в девяноста пяти милях от столицы.
Следующие два дня я торжествовал. Я бродил повсюду, охваченный исступленным восторгом, необыкновенно довольный собой; меня переполняло столь сильное чувство удовлетворения, что в ногах я ощущал беспрестанное покалывание. И лишь сегодня утром, когда позвонила Глэдис Понсонби, я неожиданно пришел в себя и понял, что вовсе не герой, а мерзавец. Она сообщила (как мне показалось, с некоторым удовольствием), что все восстали против меня, что все мои старые, любимые друзья говорили обо мне ужасные вещи и поклялись никогда больше со мной не разговаривать. Кроме нее, говорила она. Все, кроме нее. И еще спросила, не буду ли я возражать, если она приедет и побудет со мной несколько дней, чтобы поддержать меня?
Боюсь, к тому времени я уже был настолько расстроен, что не мог даже вежливо ей ответить. Я просто положил трубку и отправился плакать.
И вот сегодня в полдень меня сразил окончательный удар. Пришла почта, и (с трудом могу заставить себя писать об этом, так мне стыдно) вместе с ней пришло письмо, послание самое доброе, самое нежное, какое только можно вообразить. И от кого бы вы думали? От самой Жанет де Пеладжа. Она писала, что полностью простила меня за все, что я сделал. Она понимала, что это была всего лишь шутка, и я не должен слушать те ужасные вещи, которые люди говорят обо мне. Она любит меня по-прежнему и всегда будет любить, до последнего смертного часа.
О, каким хамом, какой скотиной я себя почувствовал, когда прочитал эти строки! И ощущение это возросло еще сильнее, когда я обнаружил, что этой же почтой она выслала мне небольшой подарок как знак своей любви – полуфунтовую банку моего самого любимого лакомства, свежей икры.
От хорошей икры я ни при каких обстоятельствах не могу отказаться. Наверное, это самая моя большая слабость. И хотя по понятным причинам в тот вечер у меня не было решительно никакого аппетита, должен признаться, что я съел-таки несколько ложечек в попытке утешиться в своем горе. Возможно даже, что я немного переел, потому как уже с час мне не очень-то весело. Пожалуй, мне следует немедленно выпить содовой. Как только почувствую себя лучше, вернусь и закончу свой рассказ; думаю, тогда мне будет легче это сделать.
Вообще-то, мне вдруг действительно стало нехорошо.
Яд
Было, наверное, около полуночи, когда я возвращался домой. У самых ворот бунгало я выключил фары, чтобы свет не попал в окно спальни и не потревожил спящего Гарри Поупа. Однако беспокойство было напрасным. Подъехав к дому, я увидел, что у него горит свет – Гарри наверняка еще не спал, если только не заснул с книгой в руках.
Я поставил машину и поднялся по лестнице на веранду, внимательно пересчитывая в темноте каждую ступеньку – всего их было пять, – чтобы нечаянно не ступить лишний раз, потом открыл дверь с сеткой, вошел в дом и включил в прихожей свет. Подойдя к двери комнаты Гарри, я тихонько открыл ее и заглянул к нему.
Он лежал на кровати и не спал. Однако он не пошевелился, даже не повернул голову в мою сторону, а только тихо произнес:
– Тимбер, Тимбер, иди сюда.
Я распахнул дверь и быстро вошел в комнату.
– Остановись. Погоди минутку, Тимбер.
Я с трудом разбирал, что он говорит. Казалось, каждое слово стоило ему огромных усилий.
– Что случилось, Гарри?
– Тсс! – прошептал он. – Тсс! Тише, умоляю тебя. Сними ботинки и подойди ближе. Прошу тебя, Тимбер, делай так, как я говорю.
Я вспомнил Джорджа Барлинга, который, получив пулю в живот, прислонился к ящику с самолетным двигателем, схватился за живот обеими руками и при этом что-то говорил вслед немецкому летчику тем же хриплым шепотом, каким сейчас обращался ко мне Гарри.
– Быстрее, Тимбер, но сначала сними ботинки.
Я не мог понять, зачем нужно снимать их, но подумал, что если он болен – а судя по голосу, так оно и было, – то лучше выполнить его волю, поэтому нагнулся, снял ботинки и оставил их посреди комнаты. После этого я подошел к кровати.
– Не притрагивайся к постели! Ради бога, не притрагивайся к постели!
Он лежал на спине, накрытый лишь одной простыней, и продолжал говорить так, будто был ранен в живот. Пижама в голубую, коричневую и белую полоску вся взмокла, он обливался потом. Ночь была душная, я и сам вспотел, но не так, как Гарри. Лицо его было мокрым, подушка вокруг головы пропиталась потом. Я решил, что его сразила малярия.
– Что с тобой, Гарри?
– Крайт [39], – ответил он.
– Крайт? О господи! Он тебя укусил? Когда?
– Помолчи, – прошептал он.
– Послушай, Гарри, – сказал я и, наклонившись к нему, коснулся его плеча. – Нужно действовать быстро. Ну же, говори скорее, куда он тебя укусил.
Он по-прежнему не двигался и был напряжен, точно крепился, дабы не закричать от острой боли.
– Он не укусил меня, – прошептал он. – Пока не укусил. Он лежит у меня на животе. Лежит себе и спит.
Я быстро отступил на шаг и невольно перевел взгляд на его живот, или, лучше сказать, на простыню, которая закрывала его. Простыня в нескольких местах смялась, и невозможно было понять, что под нею.
– Ты правду говоришь, прямо сейчас на твоем животе лежит крайт?
– Клянусь.
– Как он там оказался?
Глупый вопрос, потому что, конечно, Гарри не валял дурака. Лучше было попросить его помолчать.
– Я читал. – Гарри заговорил медленно, с расстановкой, выдавливая из себя слова и стараясь не двигать мышцами живота. – Лежал на спине и читал и вдруг почувствовал что-то на груди, за книгой. Будто меня кто-то щекочет. Потом краем глаза увидел крайта, он полз по пижаме. Небольшого, дюймов десять. Я понял, что лучше мне не шевелиться. Да и не мог я это сделать. Просто лежал и смотрел на него. Думал, что он проползет по простыне.