Майкл съел печенье и, молотя руками воздух, взбежал на пригорок.
— Смотри, Нифер! — закричал он. — Смотри, я падаю замертво!
Он покачнулся, затем рухнул и, скатившись по склону, замер в траве, хихикая над определенно смешным представлением. Но сестра на него не смотрела. Через венецианское окно она заглядывала в дом.
Слегка подавшись друг к другу, родители сидели на диване; папа говорил, а мама кивала. Было смешно видеть, как папа двигает руками и беззвучно шевелит губами. Потом мама ушла на кухню, и папа немного посидел один. Затем он спустился в погреб, откуда появился с лопатой, которой делал каменную дорожку.
— Ой, даже не знаю, плакать или смеяться, — сказала Милли Кэмпбелл, устроившись в диванных подушках. — Нет, я понимаю, ужасно жалко, и вы, ребята, жутко огорчены, но я рада до чертиков. А ты, милый?
Кубики льда чувствительно стукнули по зубам, когда Шеп сделал неловкий глоток и сказал, что, конечно, он тоже рад.
По правде, уверенности в том не было. Стараясь выбросить из головы Эйприл Уилер, он черпал утешение в грезе, как все будет через десять лет: они с Милли встречают пароход, на котором Уилеры возвращаются из Европы; едва Эйприл появляется на сходнях, он видит, как за годы в роли кормилицы семьи она растолстела и огрузнела. Ее щеки обвисли брылами, она двигается, точно мужик, и отпускает колкости, щурясь от дыма сигареты, прыгающей в ее губах. Бывало, что видение где-то замешкается, и тогда Шеп утешался перечислением ее нынешних несовершенств (тяжеловата в бедрах, в волнении голос делается пронзительным, улыбка нервная и какая-то искусственная). Всякая смазливая бабенка, замеченная на пляже или из машины во время ежедневных поездок в Стамфорд и обратно, укрепляла веру, что на свете полно женщин красивее, умнее, изящнее и желаннее, чем Эйприл Уилер. За эти недели он раскочегарил свою приязнь к Милли. Шеп постоянно оказывал ей маленькие знаки внимания и даже купил в лучшем стамфордском магазине дорогую блузку («Что значит „зачем“? Ты моя девочка, вот зачем…»), насладившись тем, как жена расцвела и посвежела от его прикосновения.
Теперь же все летело к черту. Уилеры никуда не едут. Милли трещит о беременности и младенцах, а новая блузка уже лишилась пуговицы и посерела под мышками; Эйприл же, как всегда, сногсшибательно прекрасна.
— Значит, вы еще сколько-то здесь поживете? — Шеп прокашлялся. — Или, может, переедете в дом больше?
— Ага. Вот как, — сказал Джек Ордуэй. — Бракованный презерватив все испоганил. Что ж, Фрэнклин, не скажу, что я огорчен. Тебя здесь страшно не хватало бы, это уж точно. Кроме того… — он откинулся на скрипучем стуле и забросил ногу на ногу, — ты уж извини, но весь этот европейский прожект казался немного… слегка нереалистичным, что ли. Конечно, это не мое дело.
— Берите стул, Фрэнк, — сказал Барт Поллок. — Ну, что надумали?
День был очень жаркий — один из тех, когда весь пятнадцатый этаж говорит о том, что для компании такого уровня позорно не иметь кондиционеров. Фрэнк ожидал, что в личном кабинете Поллока на двадцатом этаже будет прохладнее. Еще представлялось, что его встретят стоя или, протягивая руку, выйдут навстречу и, быстро покончив с формальностями («Фрэнк, я до смерти рад…»), усадят в прохладном холле и прежде деловых разговоров угостят стаканчиком «Тома Коллинса».[36] Вместо этого была влажная духота и раздражающее гуденье вентилятора. Кабинет оказался маленьким, а Поллок, облаченный в невероятно дешевую летнюю рубашку, сквозь которую отчетливо виднелась промокшая майка, больше походил на измученного торговца, нежели управленца высшего звена. Надлежаще большой стол со стеклянной столешницей был завален ворохом бумаг, совсем как развалюха в кабинке Фрэнка. Единственным украшением, подтверждавшим высокий ранг хозяина кабинета, был пробковый поднос с серебряной каймой, на котором расположились маленький пузатый термос для воды со льдом и бокал; однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что весь сервиз укрыт густой пылью.
— М-да, — сказал Поллок, выслушав Фрэнка. — Прекрасно. Лично я очень рад, что вы приняли такое решение. Ну, как я и говорил… — Он прикрыл свои рачьи глаза и осторожно потер веки.
Все в порядке, Поллок ничего не забыл, думал Фрэнк, просто никто не будет ликовать в такую жару в такой комнатке, да и разговор деловой.
— Как я сказал тогда за обедом, проект еще в стадии разработки. По мере проявления контуров я буду вызывать вас на собеседования, а пока занимайтесь этими, как их там, статьями по стимулированию. Я звякну Тэду и скажу, что вы работаете на меня. Больше ему пока ничего знать не надо. Верно?
— Что у вас изменилось?
Миссис Гивингс испуганно хмурилась в дырочки телефонной трубки. Близился к концу безрадостный и утомительный день, половина которого прошла в Гринакре: вначале, дожидаясь лечащего врача, она нестерпимо долго сидела на разных скамьях в коридоре, где пахло навощенными полами и дезинфекцией, а затем в кабинете приниженно выслушала отчет о поведении Джона, в последнее время «не внушающем оптимизма», и докторское решение «пока, недель этак на пять-шесть, прекратить его отлучки».
— Но с нами он просто прелесть, — солгала миссис Гивингс. — Я хотела вам об этом сказать. Да, последний раз кое-что не заладилось, но вообще он очень расслаблен и очень весел.
— К сожалению, мы опираемся лишь на собственные… э-э… наблюдения в палате. Скажите, как он себя ведет под конец? Что он говорит о необходимости вернуться в больницу?
— Ни малейших возражений! Право, доктор, он тих и мил, как ягненок.
— М-да. — Врач пощупал свою отвратительную заколку. — Видите ли, относительным признаком выздоровления было бы его нежелание возвращаться сюда. Давайте выждем… — он сощурился в календарь, — до первого воскресенья сентября и тогда попробуем снова.
С таким же успехом он мог сказать «никогда». В первое воскресенье сентября Уилеры, скорее всего, будут плыть на другой конец света. Совершенно обессиленная, миссис Гивингс позвонила им, чтобы отменить следующий визит — теперь придется выдумывать оправдания и для всех других воскресений, — но Эйприл Уилер, чей голос был очень тих и слаб, пыталась сказать о каких-то изменениях. Ну почему все меняется, хотя тебе всего-то надо… хотя ты смиренно просишь того, кто наверху, чтобы кое-что оставалось прежним?
— Что у вас изменилось?.. — Вдруг стало жарко. — Ах, планы… Значит, вы не продаете… — Карандаш с таким неистовым нажимом рисовал в блокноте пятиконечные звезды, что их веселые контуры отпечатались на всех последующих страницах. — Я ужасно рада, Эйприл. Ей-богу, это лучшая новость за последнее время. Значит, вы остаетесь с нами… — Миссис Гивингс боялась расплакаться, но, к счастью, Эйприл стала извиняться за «доставленные хлопоты», что позволило укрыться за спокойной, выдержанной усмешкой деловой женщины: — О, какие пустяки… перестаньте, никаких хлопот… Вот и хорошо… Прекрасно, Эйприл. Созвонимся.
Она положила трубку на рычаг так, словно возвращала в бархатный футляр редкостную, изысканную драгоценность.
Дурной сон или вскрик птицы либо то и другое вместе пробудили его еще затемно, и сердце зашлось от ужаса, что через миг явь обрушит на него горестное бремя вчерашней плохой вести, от которой на время удалось скрыться только во сне. Прошло не меньше минуты, прежде чем он вспомнил: весть-то хорошая — вчера закончилась первая неделя августа. Критический рубеж перейден. Единоборство завершилось, он победил.
Приподнявшись на локте, в сумеречном свете Фрэнк посмотрел на жену: она лежала к нему спиной, лицо ее было скрыто под путаницей волос; он угнездился рядышком и обнял ее. Умиротворенная улыбка и полное расслабление всех членов уснуть не помогли. Полчаса спустя он разглядывал светлеющее небо, мечтая о сигарете.
Удивительно, однако на прошлой неделе спорная тема не возникала. Возвращаясь с работы, Фрэнк был готов к отражению доводов, найденных в последнюю минуту (он даже сократился с выпивкой, сберегая для дискуссии ясную голову), но всякий раз они говорили о чем-нибудь другом или просто молчали. Вчера Эйприл поставила перед телевизором гладильную доску и принялась за глажку, сквозь пар поглядывая на пятнистые рожи, выскакивавшие на экран.