Я заперлась в комнате, приподняла доску в изголовье кровати, чтобы спрятать Лилианино зеркальце, и тут мне под руку попался тюбик помады. Сняв колпачок, я покрутила нижнюю часть, пока не показалось несколько миллиметров ярко-красной массы. На всякий случай прижалась ухом к двери, чтобы понять, не идёт ли кто, и, глядя на своё отражение, выпятила губы, чуть втянув при этом щёки, как кинозвёзды в рекламе. Провела разок помадой – губы мигом покраснели, – потом ещё... Помада щекотала кожу, и в животе снова стало тепло. Теперь посреди тёмного овала лица выделялся только рот, словно втянувший в себя все прочие черты. Мой ли он? Моё ли лицо окружено простой деревянной рамкой? Я чуть вздёрнула подбородок, прищурилась и коснулась зеркала губами. По телу пробежал холодок, и я, застыдившись, отдёрнула руку. На стекле осталось яркое, слегка расплывшееся по краям пятно в форме сердца. И тут же низ живота кольнуло острой болью, пронзившей меня до самого хребта: будто кровь вскипела в кишках. Вот они, адские муки, догадалась я. Должно быть, это ребёнок проскользнул мне в утробу, чтобы я забеременела, как Фортуната, и теперь меня придётся в спешном порядке выдать замуж прежде, чем малыш родится.
Я опрометью бросилась в уборную и тёрла губы, пока их не стало жечь.
За ужином мать даже не заикнулась о том, что я не блюла чистоты. Пока она мыла посуду, лицо её было умиротворённым и счастливым: слёзы по усопшему успели обернуться улыбкой. Выходит, ничего она за мной не следит.
10.
В сарае было темно и воняло рыбой. Лилиана сидела в первом ряду с раскрытой тетрадкой на коленях и ручкой в руке. Поскольку собрание уже началось, я пристроилась в глубине, у самой двери, даже садиться не стала. Антонино Кало стоял в центре помещения. Говорил он мало, зато всё время заглядывал людям прямо в глаза, что не слишком-то хорошо с его стороны, особенно в отношении женщин. Так мать говорит. К счастью, я успела укрыться за грудой старых рыболовных сетей, и его глаза с моими не встретились. Из женщин присутствовали лишь несколько вдов, которые после смерти мужей, да упокоит их Господь с миром, могли заниматься чем вздумается. Вдовы мне по душе, потому что принадлежат только сами себе.
Голос у Кало был практически женский, он со всеми говорил ласково и никого ни в чём не винил. Собрание оказалось скучным, и я не понимала, почему мать запрещала мне туда ходить, но в тот момент попросту не могла двинуться, запутавшись в нагромождении сетей. Кало задавал вопросы, много вопросов. Простых: скажем, что такое женщина? А мужчина? Каковы особенности одной и другого? То, о чём знает даже мелюзга в начальной школе: женщины – это женщины, они сидят дома, мужчины – это мужчины, они приносят деньги. Все высказывались по очереди, а Лилиана записывала ответы, как делала, когда конспектировала лекции синьоры Терлицци. Иногда кто-то, не согласившись с соседом, начинал возражать, и тогда Антонино Кало своим тоненьким голоском объяснял, что спорить не нужно: мы все здесь лишь для того, чтобы сравнить ответы и понять, в чём разница. Но какой смысл высказывать мнение, если никто не знает, правильное оно или нет? Например, синьорина Розария, если мы отвечали плохо, всегда нам об этом говорила. Одна расстроится, но по крайней мере другие будут знать. Как-то она продиктовала для синтаксического разбора такую фразу: «Женщина равна мужчине и имеет те же права». Мы, девчонки, склонившись над тетрадями, принялись записывать, проговаривая вполголоса: подлежащее – женщина, имя существительное, нарицательное, одушевлённое, женский род, единственное число. Мне, однако, показалось, что это «женский род, единственное число» звучит несколько странно.
– Синьорина учительница, в упражнении ошибка! – воскликнула я, собравшись с духом. Синьорина пригладила рыжие локоны, которые всегда носила распущенными:
– О чём ты, Олива? Я не понимаю.
– Женщина не может быть в единственном числе!
– Одна женщина, много женщин, – принялась считать синьорина Розария, загибая пальцы. – Единственное число – множественное число.
Но это меня не убедило:
– Женщины в единственном числе не бывает! Если она дома, то сидит с детьми, если выходит на улицу, то идёт вместе с другими в церковь, на рынок или на похороны. А если за ней не приглядывают другие женщины, то всегда должен сопровождать мужчина.
Рука учительницы с тщательно выкрашенными красным лаком ногтями замерла в воздухе. Она наморщила нос, как всегда делала, когда задумывалась.
– Я, во всяком случае, женщины в единственном числе никогда не видела, – уже более робко пробормотала я.
Она, вздохнув, продиктовала нам другое предложение, и мы, согнувшись над партами, принялись выводить буквы. Я решила было, что сказала нечто ужасно глупое, не заслуживающее даже ответа, но после звонка, когда все вышли из класса, она подозвала меня к своему столу. Её волосы оказались теперь совсем рядом и пахли так, что я почувствовала тепло в животе и подумала: должно быть, на улице все мужчины ходят за ней по пятам, просто чтобы почувствовать этот запах.
– Наверное, ты права, Олива, – сказала она. – Но то, как живут люди, иногда можно изменить даже с помощью грамматики.
– И что это значит, синьорина учительница? – расстроилась я, потому что, как мне показалось, ничего не поняла.
– Что только от нас зависит, может ли существовать женщина в единственном числе. И от тебя лично – тоже, – и она погладила меня по щеке. На ощупь пальцы были нежными, как кожица персика. Выйдя из школы, каждая из нас направилась в свою сторону: я, как обычно, бегом, она – прокладывая себе путь через паутину мужских взглядов.
В конце года к нам в класс зашёл директор, объявивший, что синьорина Розария перешла в другую школу, а её место вскоре займёт новый учитель. И пошли молоть злые языки, вечно знающие всё и ничего: что, дескать, был у неё любовник, и даже не один; что состояла она в интимной связи с юношей много её младше; что забеременела и тайно избавилась от ребёнка; что спуталась именно с директором, по каковой причине и вынуждена была покинуть Марторану. Директор, впрочем, своё место сохранил.
Глядишь, она и в этот сарай захаживала, и сидела в самом первом ряду, рядышком с Лилианой, разглагольствуя у всех на виду и время от времени встряхивая надушенными кудрями. И ни капельки не стыдилась.
– А о женщине, которая работает, что скажете? – спросил в какой-то момент Кало. Он говорил не на диалекте, а по-итальянски, старательно проговаривая каждый слог – совсем как Клаудио Вилла, когда поёт «Mamma son tanto felice»[8]. Как и после других вопросов, поначалу никто высказываться не стал. Слышен был только тихий, будто дуновение ветра, шепоток: это собравшиеся почти беззвучно отпускали комментарии. Какой-то парень хихикал, толкая локтем соседа, немногие присутствующие женщины глядели в пол, даже Лилиана, оторвав ручку с бумаги, замерла в ожидании. Потом кто-то решил пошутить, просто чтобы рассмешить остальных.
– Женщина, Кало? И кем же может работать женщина? – начал плотный коротышка, со спины напоминающий галантерейщика, дона Чиччо.
– В берсальеры[9] податься? – предположил верзила в углу, подмигнув соседу.
– Не знаю, – пожал плечами Антонино Кало, не меняя тона. – А вы-то что думаете? Может, есть и более подходящее занятие?
Все молчали, словно впервые осознали то, о чём никогда раньше всерьёз не задумывались.
– Прислугой в чужом доме, – бросил молодой мужчина в синей куртке.
– Точно! Шить, другим женщинам причёски делать, по дому всякое... – закивал другой, сидевший напротив.
– Значит, вы считаете, что женщины могут работать только дома? – переспросил Антонино Кало, не давая понять, что думает сам. Он снова предоставил собравшимся возможность высказаться, но теперь, когда у них зародились сомнения, смешки стихли.
– Есть профессии, которые женщинам не подходят. Ответственные, вроде судьи или адвоката. Можете себе представить адвоката в юбке? – снова спросил тот, что был похож на дона Чиччо.