Атаман вернул паспорта, разрешил купить лодку. Мышкин и Хрущев спустились на ней до Благовещенска и двинулись во Владивосток.
Через несколько дней после их побега тюрьму посетили начальник главного тюремного управления Галкин-Врасский и губернатор Забайкальской области Ильяшевич. Ильяшевич был не только деспотом, но и редкостным казнокрадом. Он забирал себе все, что только можно было забрать силой и хитростью. С женой он частенько наезжал к бурятам и получал от них серебро, лошадей и овец в виде «подарков», играя на их традиционном гостеприимстве.
Одно время в Карийских тюрьмах началась повальная цинга. Вспышка была очень серьезной, даже на редкость жестокий доктор Сергиевский потребовал заменить солонину свежим мясом. Однако вместо затребованного им свежего мяса в Кару снова пришло две тысячи пудов соленого, причем полугнилого. Доктор отказался принимать его. А через несколько часов губернатор по телеграфу объявил ему выговор и приказал мясо принять. Оказывается, губернатор был одним из поставщиков: для этого он и вымогал у бурят окот!..
Убедившись в прочности тюрем, «высокий» гость с губернатором и овитой убыл. Побег не обнаружили, и вскоре бежали еще четверо. Но когда через две недели бежала последняя пара, в окне бани внезапно погас- свет. Это означало, что беглецы «засыпались». Потом уже выяснилось, что когда они спускались с крыши мастерской, один из них сорвался. Шум услышал часовой и открыл пальбу. По тревоге были подняты солдаты и казаки, они оцепили район, и беглецов схватили.
В тюрьме, услышав тревогу, стали спешно рубить манекены и жечь их в печах. Нагрянувшее начальство перевернуло все вверх дном, но так и не могло понять, как был устроен побег. Немедленно на Кару вернулись главный тюремный надсмотрщик и губернатор со всей своей овитой. Начались поиски остальных шести беглецов. О них по телеграфу сообщили во все портовые города. В села и поселки выслали фотографии. Начальство не поскупилось: за поимку беглецов было обещано двести рублей.
Четверку, бежавшую после Мышкина и Хрущева, обнаружили быстро. А через несколько дней задержали во Владивостоке и Мышкина с товарищем. Когда атаман в Куларках получил их фотографии, он вспомнил фамилии, которыми они назвались, и сообщил властям. Если бы пароход из Владивостока отошел вовремя, им бы удалось уплыть в Японию.
Когда беглецов вернули, губернатор приказал всех до одного заковать в кандалы и побрить головы. Заключенные заявили, что они не уголовники и головы тюремщикам удастся побрить только на их трупах. Угрозы губернатора не помогли: они забаррикадировали коридор, за печью сложили смоченные керосином дрова, а на крыше установили пикет.
Тогда губернатор заявил: «Я уезжаю, порядки остаются старыми». Установилась вроде тишина: почти неделю заключенных никто не трогал. На шестую ночь дежурные, утомленные бесконечным ожиданием, уснули. И в это время в тюрьму ворвались казаки — целый отряд конницы.
Узников заковали в кандалы, разделили на партии и повели в другие тюрьмы, подгоняя штыками. Один из них был прикован к тачке (его и в Петропавловскую крепость переводили потом с этой тачкой). Он быстро устал, и товарищи попросили охрану ненадолго остановиться. Казаки в ответ стали избивать их прикладами, те в свою очередь взялись да камни. Но силы были слишком неравные, и вскоре их, избитых и связанных, чуть не волоком притащили в Усть-Кару, где бросили в секретные камеры.
Через два месяца всех политических вернули в старую тюрьму. Ее переоборудовали коренным образом: общую камеру разгородили на несколько каморок, в которых можно было только сидеть или лежать. Двери новый комендант Халтурин (его специально прислали из Иркутска с двенадцатью жандармами) приказал держать закрытыми день и ночь.
Узникам запретили читать, выходить на прогулки, у них отобрали теплую одежду, стали брить головы. На все протесты комендант отвечал: «Если не научитесь молчать, буду сечь!»
Убедившись, что другого выхода нет, узники объявили голодовку. Ни на второй, ни на третий, ни на пятый день заключенные к еде не притрагивались. Халтурин приказал ежедневно готовить свежую пищу и оставлять на ночь в камерах — вдруг кто-нибудь да соблазнится. Пищу он взвешивал собственноручно, но никто к ней не прикасался.
На восьмой день голодовки Мышкин от имени своих товарищей написал Халтурину заявление, требуя снять ограничения.
Халтурин не согласился.
Заключенные продолжали голодовку. Они лежали в камерах молчаливые, бледные, готовые к смерти. Нигде не было слышно ни разговоров, ни звона кандалов. Перепуганные надзиратели ходили на цыпочках. Смотритель Леонтьев, всегда грубо обращавшийся с заключенными, не выдержал и подал в отставку. Даже Капитан Тяжелый — первый враг узников — неузнаваемо изменился. Когда один голодающий умер и его вынесли в коридор, капитан крикнул проходившим мимо солдатам: «Шапки долой! Отдайте честь мученику!»
На тринадцатый день по тюрьме разнеслась весть, что голодающих будут кормить насильно. Узники решили покончить жизнь самоубийством и приготовились принять яд. Но тут не выдержали нервы у тюремного начальства: Ильяшевич прислал телеграмму, пообещав вернуть политическим все привилегии.
Действительно, им тут же выдали теплую одежду, книги, разрешили прогулки. А через несколько дней Мышкина, Минакова и еще двоих отправили в Петербург. После их отъезда у заключенных снова отобрали книги, теплую одежду и запретили всякое сношение с волей.
Мышкина заточили в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин, из которого пятерых декабристов уводили на виселицу и где Бестужев изобрел тюремный «телеграф».
Камеры здесь были мрачные и сырые: полы за ночь становились мокрыми, а соль в солонке превращалась в раствор. Матрацы прогнили, стены были покрыты плесенью.
Здесь все было направлено к тому, чтобы похоронить узников заживо. Во всей огромной тюрьме нельзя было услышать ни звука: его не пропускали толстенные стены и двери. Даже надзиратели ходили по коридору, устланному войлоком, бесшумно, на цыпочках.
Приводили узников сюда ночью, ночью выносили трупы и тайно хоронили на кладбище, так, чтобы никто не знал могилы революционера. Не один здесь сошел с ума, не один покончил жизнь самоубийством.
Алексеевский равелин был страшен не только сам по себе. Он страшен был еще и потому, что смотрителем в нем служил Соколов — Ирод, как его называли заключенные. Ни у одного другого тюремщика в России не было такой дурной славы.
В свое время Соколов принимал участие в подавлении польского восстания. За усердие был награжден орденом, переведен в жандармерию и оттуда — в тюрьму, «водворять порядок». Неграмотный, тупой, исполнительный, Соколов любил повторять: «Если прикажут говорить заключенному «ваше сиятельство»— буду говорить: «ваше сиятельство», если прикажут задушить — задушу».
Он собственноручно замыкал и отмыкал двери камер, сам ловил заключенных на перестукивании, не допускал без своего присутствия в камеру даже доктора. Разливали пищу — он следил, чтоб в чашку не попало лишней капли, убирали в камере — смотрел, чтобы уборщик не смог обронить слова. Он сам водил заключенных на прогулки и бдительно за ними следил.
Мышкин был первым, кому удалось обмануть его бдительность. Он писал своим товарищам обугленной спичкой записки на ленточках, вырванных из книжных страниц, а во время прогулки, копая в садике двора землю, прикреплял их к ручке лопаты. Эти записки были большим событием в жизни узников каменного гроба, где заключенные не могли встретиться ни в коридорах, ни на прогулках.
Увидеться им удалось только через два года на тюремной барже, когда их тайно, под покровом темноты, перевозили в Шлиссельбургскую крепость. А чтобы в той тюрьме режим был «не хуже», чем в Алексеевском равелине, вместе с ними перевели и Ирода-Соколова.
В «правилах поведения» этой крепости было всего восемь пунктов. Шесть из них говорили о наказаниях, среди которых были лишь розги и смертная казнь…
Первым взбунтовался Минаков. Он выдвинул два требования: выдать ему для чтения нецерковные книги и разрешить курить. («Читать о чем и как молиться я не могу», — заявил он доктору).
Соколов не разрешил ни того, ни другого. Минаков объявил недельную голодовку и передал товарищам, что скорее умрет, чем отступит. Но Соколова не зря называли Иродом: он не изменил своего решения. Тогда в расчете на то, что он будет расстрелян, Минаков дал пощечину доктору.
Через три недели заключенные услышали слова Соколова, обращенные к Минакову: «Ну, так пойдем. Халата не нужно, шапку можно оставить». Минаков, уходя, крикнул: «Прощайте, товарищи!» Ему никто не ответил — так все были потрясены. А через несколько минут со двора донесся негромкий залп.
Через три месяса Мышкин бросил в голову Ирода, вошедшего к нему в камеру, медную тарелку. Он хотел бы отомстить за смерть товарища кому; нибудь поважнее. Но решил, что такого случая может никогда не представиться, а этот поступок будет как бы пощечиной всему царскому строю. Своей смертью он хотел обратить внимание на варварские порядки в тюрьмах, на жестокость и издевательства.