Срывалась с небосвода самая нетерпеливая звезда, и, когда она, еле мерцая, приближалась к земле, стряхивал наваждение и Саба… А Мамие Рухадзене до звезд бывало в эту пору. Прячась как вор, бросал он с балкона зажженные папиросы прямо на кузов соседской «Волги» и, пятная таким образом лакированную поверхность машины, тешил злобную свою зависть. Когда в одну из ночей Саба сделался очевидцем этой «темной операции», глаза у него чуть не вылезли из орбит, а крохотное сердце забилось неистово. Напряженный и взведенный как курок, он не в силах был вынести эту дешевую месть и, сжав кулаки, впервые в жизни громко выругался.
В душном сумраке ночи так весомо, с такой неистовостью прозвучал голос невинного, как овечка, юноши, что не мог хоть на секунду не всколыхнуть сонного покоя благовоспитанных людей…
На пороге комнаты стояла бледная женщина.
«Иди, Саба, домой…» Эти три слова Саба как провидец вычитал в глазах матери, только взглянув на нее, и потом с горечью подумал: «Ведь не спросит ничего, не удивится — что с тобой, сынок?!»
Женщина стояла в наскоро накинутом на ночную рубашку легком халате, она привычным взглядом окинула темные окна соседей и сдавленным шепотом вымолвила: «Иди домой, Саба…»
Саба с болью на душе улыбнулся… Эти три слова, полные страха и немного суховатые, принадлежали не матери, а женщине, женщине, которая с годами до того свыклась с бесшабашным, пьяным норовом мужа, что и теперь, столько лет спустя, не сумела отличить пропитой и надтреснутый голос мужа от трепетного, еще не окрепшего голоса сына.
— Иди ложись! — так сурово и настойчиво сказал Саба, что Цира безмолвно повиновалась.
Беглый взгляд сына упал на грудь матери, повернувшейся, чтобы уйти. Чуть было не зарыдал Саба, Потом он видел ее спину в глубине комнаты. Женщина шла к своей постели, и, как набухшее печалью, тяжкое-претяжкое бремя, несла она свою мягкую перезрелую грудь.
— У кого не умирала бабушка! — В изголовье сидела Саломэ, печально улыбалась мальчику.
Саломэ была единственным человеком, кто жалел Саба не из-за того, что не было у него отца, а в основном потому, что так «безбожно поступила бабушка, покинув его».
Оттого-то Саба и чувствовал себя легко рядом с этой старой женщиной и даже любил ее. Ведь, Кроме всего прочего, именно ее «сладкий язык» не раз спасал их семью от развала.
Софико же, несмотря на то, что в трудную минуту всегда бежала за помощью к Саломэ, с годами поостыла сердцем к подруге. Эта никогда не бывшая замужем женщина, в глазах других отмеченная печатью несчастья и одиночества, по мнению Софико, не раз одерживала победу в их семейной драме.
Торникэ слушался Саломэ, а Софико, родную мать, не подпускал к себе на пушечный выстрел, «Вот тебе ирония судьбы», — говорила в сердцах Софико. Что она подразумевала под судьбой, одному богу известно. Возможно, она говорила о наболевшем и жаловалась на собственную судьбу за то, что впрягла ее в семейное ярмо и дала ей детей. Может быть, вскормленные и взлелеянные ею дети не принесли сердцу пожилой женщины ожидаемого тепла. Потому, наверно, и не было в глазах Софико гордого сознания исполненного долга.
Наоборот, всегда так робко, беззвучно ступала бабушка по комнате, что по сравнению с ней даже Мики чувствовал себя увереннее и свободнее. От этих воспоминаний сжималось сердце Саба. Лупоглазый, японской породы пес, появившийся в семье по слепому следованию моде, сделался со временем душой всего дома. Разляжется, бывало, Мики на кашемировой шали, и попробуй скажи слово.
Саба вспомнился тот день, когда гостившие у них двоюродные братья, решив подружиться с ним, поведали ему о своем открытии: «Старики в семье что ненужная вещь». Ох и возненавидел же Саба их в эту минуту! Как эти слова были похожи на их розовые, сытые физиономии! Однако не сумел тогда Саба сказать им все, что он о них думал. Наверно, потому, что в житейской этой «мудрости» он уловил интонации тетки, старшей сестры отца. При слове «вещь» Саба представился муж тетки — Зезва, вечно скрывающийся в своем рабочем кабинете. В огромном доме тетки этому человеку точно так же было отведено свое постоянное местонахождение, как старинному набитому книгами шкафу — восточная стена.
Саба всегда донимало любопытство поглядеть, во что обут дома глава семьи.
«Ненужная вещь — твой отец…» — чуть было не сорвалось тогда с языка мальчика.
Теперь же он злился на тогдашнюю свою оробелость, на то, что не огорошил неожиданным ответом брата с сестрой и не вогнал в краску и без того румяную свою тетку. На лице этой женщины никогда не играла искра радости, не застывала печаль, не гостила хотя бы секунду любовь… Как будто на нем не то чтобы задержаться, промелькнуть заказано было человеческим чувствам. Так куда же они прятались, где терялись?! Саба даже удивляло, что это воплощенное равнодушие приходилось родной сестрой его отцу.
«У кого не умирала бабушка!..» — Каким завидным покоем веяло от этих слов… Словно тихо набежавший дождь, не в силах больше таиться, тяжелыми монотонными каплями бережно забарабанил по оконной раме.
А огромная тень Торникэ вышагивала по набережной. Саба казалось, что усеянное галькой русло реки, было клеткой с металлическими решетками, из которой никогда не вырваться этой тени.
О чем думал или что чувствовал в ту пору отец? Этот вопрос загадкой притаился у выхода из клетки.
Сколько ни старался Саба уйти от него, никак не получалось. Здесь уже были бессильны и мудрые увещевания тети Саломэ, и подчеркнутое сочувствие той девушки. Непосвященным взрослым кажется, что возмужание приходит к юноше с мыслями о девушке. Нет, парень мужает тогда, когда сумеет отвергнуть им же самим сотворенную женщину.
«Знаю я этих сукиных детей, на всем норовят заработать: небось нашли уже и привязали где-нибудь поближе к берегу…»
Саба пронял озноб… Невидящими глазами проследил он за клубами сигаретного дыма, ползущего к потолку. Погруженный в накуренную полутьму, он не видел уже распаренного, с красными подпалинами лица отца и его друга и чувствовал облегчение, будто шагнул в теплую воду.
Странные волосы были у бабушки — седые, но все же густые. Она любила сушить мокрые волосы на солнце. Сядет на маленькую табуретку посреди двора и поворачивает голову к солнцу. Красивая бывала бабушка в такие минуты. Какую-то глубокую бездонную тайну хранили тяжелые блестящие пряди, спадавшие на хрупкие плечи. Так же спокойно, только не под солнцем, рассыпались густые пряди в воде. Вялая масса воды играла ими как хотела. Труп колыхался то в одну, то в другую сторону, словно силился отделиться от волос. Гнетущая монотонность владела рекой.
«Как весело плавал отец!» Эти ныряния под воду, так тревожно настораживающие Саба, доставляли Торникэ невероятное удовольствие.
«Как он меня любит…»
И в поисках этой любви Торникэ снова и снова скользил ко дну под стать искателю жемчуга.
«Папа! Папа!..» — не успевал прокричать три раза кряду замирающий в ожидании сын. Где-то на горизонте появлялась голова отца, потом снова исчезала, появлялась и исчезала, и длилась эта радость, эта вера, тревога и любовь. До чего весело плавал Торникэ, до чего счастлив был Саба!
«Нет, что это сделала она со мной, а… Кормил ее, поил, одевал, обувал…»
Саба вновь проняла дрожь… Только слова отца и этот озноб теперь уже скорее походили на стыд, когда налетит вдруг порыв ветра и выдует из твоего тела все человеческое тепло. Каким оголенным и беспомощным чувствует себя человек в такие минуты!
Саба знал, что разговор продлится до самого утра, ибо до рассвета не уйдет от них друг отца. У Торникэ был неприятный голос. Таким вот голосом он ругал себя всякий раз с похмелья. Уверенно, без лукавства твердил Торникэ, что не человек он вовсе, что убить его мало за мучения вот этих тихих, как ангелы, детей и жены… Уже который раз зарекался он, что отныне и капли в рот не возьмет. «Будь я… если возьму…» И это перекочевавшее из хмельного угара слово своей грубостью и тупостью удивительно походило на заржавевший топор, который не обрезает, а кромсает нежные побеги молодой акации.
«Уух, твою!»— Старший сын вызывающе хлопал дверью и уходил.
А бабушка, скрестив руки на груди, сидела с неподвижным взглядом на тахте. У нее было такое лицо, что вряд ли кто мог подойти к ней с утешениями. Сидела точно в забытьи, слушала из уст собственного сына ничем не оправданную брань в адрес невестки и внуков.
Пока были силы, бабушка самоотверженно защищала их. Да и за сына болела душой — в кого же он такой угрюмый и пустой уродился?
Трясущийся мальчик цеплялся за бабушкин подол, умоляя ее замолчать. Его маленькая ладонь леденела в бабушкиной руке.
Однажды утром Софико вдруг настежь распахнула дверь в комнату сына. Тяжелая, спертая струя воздуха хлестнула ее по лицу.