— Все начинается и кончается за столом, — говорит он, а Дженет, моя мачеха, кивает, соглашаясь с ним.
Я смотрю на часы.
Я опоздаю. Минимум на пятнадцать минут, может, больше.
Он начнет свою лекцию, как всегда, с какого-нибудь дурацкого вопроса, вроде:
— А ты знаешь, сколько сейчас времени?
Я опушу глаза и пробурчу:
— Извини.
Потом он заведет разговор про парня из новостей, который пошел по кривой дорожке, а это уже прямой намек на меня, неприкрытое презрение, намек на то, что он мне не верит и догадывается, что в моем конфликте с матерью была не только ее вина.
Сегодня я могу свалить все на ливень.
Это не совсем ложь. Я прождал чуть дольше, чем нужно, в надежде, что дождь утихнет. А он только пошел сильнее.
— Что он тебе сделает, если ты не придешь? — спрашивает Син, когда я говорю, что мне пора.
Объяснять неохота. Я пожимаю плечами и повторяю, что мне пора идти.
— Лох, — говорит Кейт, но меня это не обижает.
— Наверное, — говорю я — но по-любому, мне пора. До завтра, парни.
Они только кивают в ответ и продолжают листать стопку порножурналов, которые собрали за последние три года, нечто вроде библиотеки, рассортировав их по темам и загнув уголки на лучших страницах, чтобы быстрей их находить.
Я, конечно, мог им сказать, что отец способен сделать.
Я мог им сказать, что, по-моему, он вовсе не хотел, чтобы я остался с ним, что он совсем не имел в виду, чтобы я переехал к нему, с его новой женой и новым ребенком, что он всего лишь: «Я не хочу, чтобы ты там дальше оставался», — это когда я звонил из маминого трейлера, после того как Рой избил меня в последний раз. Может, это и одно и то же, но тем не менее я чувствую разницу; дело в нескольких словах, но эти несколько слов для меня, как боль глубоко в животе.
Я, конечно, мог им сказать, но они бы ответили: «И что?» — и тогда мне пришлось бы рассказать о Рое, а этого мне уже совсем не хотелось.
— Могу я взять один? — спросил я, показывая на журналы. Было бы чем укрыться, если дождь не перестанет идти глухой стеной.
— Вот, возьми этот — просто отпад, — говорит Син, закрывая журнал, который держал в руках. Он протягивает его мне, аккуратно свернув в трубочку, как газету.
— Не-а… мне он как зонт нужен, — отвечаю я.
— Знаем, для чего он тебе нужен, — Кейт делает жест, как будто дрочит.
— Неважно, — говорю я, — просто дай мне тот, который вам больше не нужен.
Син лезет в коробку, стоящую у его ног, и кидает в меня один из журналов.
— Мне плевать, используешь лли ты его как зонт или спустишь в унитаз.
— Спасибо, — Я подбираю его с пола и ухожу. Я заметил, что у прихода есть одна особенность: через какое-то время тебя начинает отпускать, но когда ты меняешь обстановку, тебя накрывает так же, как в первые несколько минут. Пока я был в хижине, то думал, что уже пришел в себя и могу идти домой — когда зрачки стали нормального размера и я мог видеть в тусклом свете фонаря. Но, шагнув за порог, я словно отступил в прошлое.
Последние солнечные лучи боролись за жизнь среди туч, задерживаясь и в сосновых иголках, и в листве дуба. Вдруг все стало далеким, как старое кино — мир превратился в книжку-раскраску, небрежно размалеванную акварелью. Все цвета сливаются в пелене дождя.
Я в десяти минутах от дороги. Десять минут пути через лес и двадцать минут от дороги до дома отца. Я опаздываю — сильно опаздываю.
Я мог бы побежать, чтобы добраться побыстрее, но от травки в ногах слабость, глаза устали от разглядывания картинок в тусклом свете хижины.
Пускай орет. Все равно не так, как на меня орали всю мою жизнь. В этом деле ему далеко до матери или ее пьяных дружков.
Журнал становится мягким в руках, от дождя глянцевая обложка размокла, и я думаю, что он меня не особенно спасает от дождя. Поэтому я сворачиваю его и засовываю под куртку, прижав ремнем к животу. Может, Кейт прав, и я использую его по назначению.
По пути я стараюсь ни на чем не фокусировать взгляд.
Я стараюсь сосредоточиться на том, как я иду. Потому что под кайфом я могу подолгу смотреть на вещи. Я могу стоять не шевелясь, сам не замечая того. Поэтому я не даю себе отвлечься на тучи — я просто не смотрю на них. Я не позволяю себе всматриваться в их странные серые контуры… не пытаюсь различить в них замки, как меня учила Ласи. Я не хочу видеть эти причудливо меняющие форму небесные дворцы, медленно плывущие над океаном — так же медленно, как рука Ласи выводит их нечеткие контуры на бумаге.
Это только заставит меня скучать по ней.
Поэтому я иду с пустой головой. Я иду, думая только о следующем шаге, об очередной ветке, от которой мне надо уклониться, о следующей змеиной норе, через которую надо перешагнуть. Я думаю о дороге, о том, сколько желтых пунктирных линий дорожной разметки мне предстоит пройти, пока я не окажусь рядом с домом и не увижу горящий на кухне свет. Два шага на полосу, еще два между ними — интересно, доберусь ли я быстрее, если смогу их уполовинить.
Мне показалось, что я слышу хохот Сина и Кейта за спиной.
Я резко оборачиваюсь и убеждаюсь, что это всего лишь раскат грома, прокатившийся над самой землей.
Я бреду дальше, но моя сосредоточенность пропала.
Я стал смотреть на предметы: на листья — они будто растут на глазах, наполняясь дождевой водой; на капли дождя, падающие на землю, точно обломки разрушенного дома.
Потом снова раздается рокот грома, и я снова продолжаю путь.
«Это Бог пукает», — всегда говорила мама, когда я был маленьким и боялся грома. А потом, чтобы рассмешить меня, она говорила, что дождь идет, когда Бог писает. Я и сейчас улыбаюсь про себя, вспоминая, каким голосом она это говорила.
Но все это было давно, когда она еще была моей мамой, это было еще до того, как Бог начал писать в бутылки с предупреждающей надписью на этикетках.
Теперь я вижу дорогу. Одна из машин едет с зажженными фарами, которые будто выискивают оленей для охотничьих ружей, вода из-под колес разлетается во все стороны, как из под моторной лодки, делающей резкий разворот на глади озера.
Я готов рвануть вдоль дороги, когда замечаю птичку, пересекшую тропинку. Она не летит, а просто скачет. У попрыгуньи белая шея и длинные оранжевые ноги. Одинокая птичка не обращает внимания на дождь.
Я подхожу к ней поближе: мне интересно, захочет ли она подружиться со мной? Тогда мы были бы вместе, мальчик и птичка, как Шарлотта и ее свинка[8].
— Фью-фьюить-фьюить, — я стараюсь изо всех сил, чтобы было похоже на птичий щебет.
Птичка смотрит на меня, изучая с ног до головы, но я понимаю, что все-таки не подхожу на роль человека-друга, потому что она расправляет крылья и улетает.
18 часов 43 минуты. ВторникСобака залаяла, когда я свернул к дому. Все мои надежды прокрасться в дом через окно в спальне улетучились.
Дурной пес.
Считается, что это мой пес. Он не должен лаять, когда я прихожу, может только слегка вилять хвостом, тихонько скулить, чтобы только мне было слышно. Но он не должен сдавать меня с поличным своим лаем.
Отец купил его два года назад. Он сказал, что это поможет мне чувствовать себя как дома, когда я прихожу к нему в гости. В тот день я гостил у него в последний раз. Сейчас псу уже два года, а он не может отличить меня от какого-нибудь маньяка, который вдруг завернет к нам с дорога.
Я вижу его: передние лапы свешены с подоконника, злой оскал — лает, чтобы его спустили на меня.
— Дай ему время, — всегда повторяет моя мачеха. Она говорит так обо всем. Ей надо делать футболки с надписью «ВРЕМЯ ЛЕЧИТ ЛЮБЫЕ РАНЫ» и продавать их с искренней улыбкой на лице, потому что она верит в эту чушь.
Хотя я все равно не куплю. Собака ненавидит меня.
Моя младшая сводная сестра тоже подходит к окну. Полианна. Я помню, когда она только родилась, отец спросил меня:
— Ну как тебе в роли старшего брата?
И я ничего умнее не придумал, чем сказать, что имя Полианна — это самое дурацкое имя, которое я когда-либо слышал.
Она показывает пальцем, крича что-то через плечо словно самодовольная ябеда-корябеда. Потом радостно машет мне ручкой, как будто я важный гость, пришедший к ним в группу.
Я без особого энтузиазма машу ей в ответ я также равнодушно улыбаюсь.
Она улыбается и бежит обратно на кухню, где меня ждет не столь теплый прием.
Я тщательно умываюсь дождевой водой, стирая с лица все последствия от курения травки, надеясь стереть с него все, что может выдать мои эмоции, ведь мне надо быть осторожным, чтобы скрыть от отца и Дженет все, что я чувствую.
Когда я вхожу в кухню через заднюю дверь, я чист, как белый, неисписанный лист бумаги, как несколько последних листов альбома Ласи, которых так и не коснулся карандаш. Мне плевать, что они там прочтут — что бы то ни было, это будет лучше того, что я на самом деле чувствую.