Подскочили палачи и распорядители казни с перепуганными, виноватыми лицами, подобно лакеям, которые не сумели угодить господам.
Больше всех был перепуган нарумяненный, расфранченный генерал-адъютант Чернышев в завитом парике. И на него-то со всей силой гордого гнева опрокинулся, поднявшись на ноги, окровавленный, с горящими глазами Рылеев:
— Подлый опричник! Дай свой аксельбант палачам заместо веревки!
Сергей, опираясь на локоть, лежал на земле. Он сломал себе ногу. За ухом была рана, и оттуда капала кровь. Но страха смерти больше не было, потому что смерть была позади — в этих двух дергающихся свертках.
Солнце играло на штыках, эполетах, мундирах и каплях росы на траве. Все запестрело в ярком утреннем свете. Небо стало глубоким и синим. Из труб дальних домиков поднимались дымки. Это был мир живой, настоящий, и Сергею он больше не казался чужим.
Прошло минут двадцать, пока починили помост и достали новые веревки. Двое палачей подняли Сергея с земли.
— Благодарю вас, — сказал он им с любезной улыбкой.
Он сам помог надвинуть на голову холстинный мешок.
В городе Остроге, Волынской губернии, на площади был выстроен заново сформированный Черниговский полк, для того чтобы присутствовать при экзекуции над старыми черниговцами, участниками восстания.
Перед полком на черном коне разъезжал Гебель. Он совершенно оправился от ран и был произведен в полковники На шее у него болтался орден Владимира третьей степени и рыжие усы были старательно зачесаны кверху.
Около него суетился красноносый Трухин, теперь подполковник. Долговязый полковой адъютант Павлов гнусавым голосом читал бумагу за № 2707, в которой заключался приговор суда.
В числе приговоренных был седоусый фельдфебель Михей Шутов. Военный суд постановил прогнать его шпицрутенами через тысячу человек двенадцать раз и потом сослать в каторжную работу без срока.
Лицо Шутова опухло от долгого заключения и обросло густой щетиной черных, с серебряной проседью волос. Он был оголен до пояса. Его круглые плечи вздрагивали, а губами он делал странные движения, как будто жевал что-то. Когда его повели по «зеленой улице», с руками, привязанными к двум ружьям, он прокричал что-то густым фельдфебельским басом. Можно было разобрать только: «Братцы!»
Остальные слова были заглушены громким треском барабанов.
Полковник Гебель увесисто крякал. А подполковник Трухин приговарил, хихикая:
— Так его, так, шпарь хорошенько!
На первый раз Шутов выдержал только две тысячи ударов. Его снесли в лазарет, с тем чтобы по излечении подвергнуть дальнейшему наказанию, пока не выполнится то количество ударов, которое обозначено в бумаге за № 2707.
Потом повели Павла Шурму. За то, что он выпустил арестованного Сергея Муравьева, его приговорили прогнать через тысячу человек четыре раза. Он был в каком-то беспамятстве, и, когда сыпались удары на его обнаженную спину, ему все казалось, что его наказывают за нападение на своего командира.
— Сергей Иванович!.. — выкрикивал он. — Видит бог, я зла не имею!.. Нечистый попутал!.. Батюшка барин, ваше высокобла… помилуй!..
Расправа с офицерами происходила в Василькове. На площади была сооружена виселица. Под ней на полчаса были поставлены офицеры старого Черниговского полка барон Соловьев, Быстрицкий и Мозалевский, осужденные в каторжную работу без срока. А на перекладине, под которой они стояли, были прибиты доски с именами Михаила Щепиллы, Анастасия Кузьмина и Ипполита Муравьева-Апостола.
В ночь на 15 апреля 1826 года комендант крепости одноногий генерал Сукин, вызвал к себе Алексея Капниста сидевшего в тоске и отчаянии в одном из казематов, и сказал ему с игривой старческой улыбкой:
— Ну, Капнист, поздравляю тебя: ты свободен!
Алексей сразу понял, кому он этим обязан. По вопросам, которые ему предлагались следственной комиссией, он видел, как осторожно выгораживал его Сергей в своих показаниях.
Вне себя от восторга, он тотчас покинул крепость, несмотря на то что было двенадцать часов ночи и что комендант любезно предлагал ему остаться до утра у себя.
Усевшись в ялик и с жадностью вдыхая ночную прохладу Невы, Алексей все еще не верил, что он в самом деле на свободе и может ехать, куда только захочет.
Он спешил на Фонтанку, в дом тети Даши, вдовы поэта Державина. Расцеловав при входе заспанного старого слугу и приложив палец к губам в знак молчания, он на цыпочках пробрался через ряд темных комнат к освещенному маленькому кабинету, где сидела Милена.
— Алеша! — вскрикнула та, испугавшись.
— Я, тетенька, я! — повторил Алеша, бросившись с радостным смехом ее обнимать.
— Голубчик, как же ты это? — говорила, плача, Милена. — Вот счастье…
— Тсс, тетенька! — сказал вполголоса Алексей, поднимая вверх палец. — Я бежал!
— Что ты! — ужаснулась тетя Даша.
Но Алеша уже прыгал на одной ноге по комнате, танцевал и кружился.
— Освобожден, освобожден! — распевал он, заливаясь звонким, мальчишеским смехом. — Я пошутил.
И, захлебываясь от радости, он принялся рассказывать о своем заточении.
— Но Сережа, Сережа — это рыцарь, — говорил он в восторге. — О, я уверен, что государь оценит его и поймет. Он будет еще знаменит — вот вы увидите, тетенька!
И он снова заплясал по комнате.
— Тетенька, как хорошо на свободе! — восклицал он.
…В мае 1826 года ранним утром Алексей приехал в Обуховку Все в доме еще спали. Не заходя в дом, Алеша бросился в сад — на могилу отца.
Капнист был похоронен на берегу прозрачного Псла — там, где стоял его сельский домик и где некогда купал в воде свои ветви старый берест. Берест давно свалился, подмытый быстрым течением, и был распилен на доски. Из его досок сколочен был гроб для умершего поэта.
Могила была огорожена железной решеткой и обсажена кругом розовыми кустами, на которых распускались бутоны. На глыбе серого мрамора была эпитафия:
Капнист сей глыбою покрылся.
Друг муз, друг родины он был.
Отраду в том лишь находил,
Что, ей как мог служа, трудился,
И только здесь он опочил.
Соня, узнав, что брат здесь и что он пошел на могилу, вскочила с постели, как была, и стремглав понеслась вниз к реке, едва успев натянуть на одну ногу чулок и накинуть на плечи пудермантель.
Она расплакалась, целуя Алексея, и потом спросила, что Сергей и Бестужев.
— Я верю во все хорошее! — сказал ей Алеша. — Нам так хорошо, что и всем на свете должно быть хорошо!
Соня снова всплакнула и, утирая слезы концом пудермантеля, проговорила:
— Сережа рассудительный, я за него не боюсь, но Бестужев всегда был такой экзальтированный!
От матери скрывали арест Алексея. Когда Алексей ей все рассказал, ее ужасу и радости не было предела. Она плакала и смеялась в одно и то же время, прижимала сына к себе и повторяла всем и каждому:
— Вообразите, Алеша был в крепости!
Известие о казни декабристов дошло в Обуховку в конце июля. Весь дом, с его цветами и птичками, погрузился в уныние. Соня горько плакала, запершись у себя, и выходила к столу с мокрыми от слез глазами. Алексей ходил мрачный по берегу Псла и судорожно сжимал кулаки.
Мать качала головой, с необыкновенной нежностью смотрела на своего Алешу и мысленно благодарила судьбу, что он уцелел.
— Какой ужас! — говорила она, — Бедный Иван Матвеевич!
Вскоре после этого в Кибенцах был съезд гостей по случаю обручения княжны Полины Хилковой с бароном Станиславом Карловичем Остен-Сакеном.
Алексей был оскорблен изменой Полины, но его тянуто увидеться с ней. Ему хотелось что-то дать ей понять, поразить ее своим разочарованным видом. Втайне он надеялся пробудить в ней чувство раскаяния.
В Кибенцах все было по-старому. Так же гримасничал поп Варфоломей, и так же хохотал, упершись в бока, толстый помещик Щербак. Только не было стопятилетнего барона, который скончался на сто шестом году жизни, объевшись ягодами. Трощинский одряхлел за год. Его огромные навыкате глаза смотрели на гостей еще более брюзгливо, и лицо приняло каменное выражение.
Алексею не удалось ничем затронуть Полину. Она церемонно ответила на его поклон, задала два-три вопроса о петербургских знакомых, а когда Алексей нарочно упомянул как бы вскользь о судьбе Матвея, то она скорчила гримасу и процедила:
— Мы не можем поручиться за наши знакомства!
Алексей вспомнил то время, когда он в краской рубахе плясал с Полиной, и с ненавистью смотрел на деревянную фигуру барона, приближавшегося к Полине с самоуверенной, деревянной улыбкой.
За столом Алексей очутился рядом с семнадцатилетним Никошей, сыном милой «белянки» Марии Ивановны Гоголь, нежинским гимназистом в синем мундире. В этом юноше с темными волосами и задумчивым взором он едва признал того белокурого мальчика-шалуна, каким он его помнил. И в поведении его заметна была перемена: он молчал, сидел тихо, чинно, заботливо оправляя свой мундир.