Не подплывал лодочник, не брался за край сети, не замкнулся беспощадный круг. Иван продолжал свое занятие, соседи сидели рядом, перебрасывались незначительными фразами, смеялись. Иван тоже был в приподнятом настроении.
Я и не знал, что он получил письмо от Калуда. Тот писал, что, как закончит пристройку, возьмет его к себе. Комнату ему отведет, у которой окно смотрит на Дунай. А для лодки найдется местечко в сарае.
Иван готовился к возвращению на берег Дуная. Потому и плел так упорно свою сеть.
Но мысль о пауке все–таки не выходила у меня из головы.
* * *
В лучшую пору жизни моего друга художника в одном лудогорском городке жила прелестная молодая женщина по имени Александрина. Жила тихо и счастливо с мужем, врачом–рентгенологом, среди каолиновых холмов Лудогория, живописных пятничных базаров и пыльных будней провинции. Муж был с ней мил и внимателен, умел порадовать маленькими подарками — шарфик, брошка, сережки с подвесками из зеленых камней. В обществе ухаживал за ней с галантностью влюбленного кавалера. Правда, в его галантности было что–то заученное, иногда это даже действовало на нервы. Александрина тоже была неизменно мила с мужем. Он создавал в доме атмосферу покоя — манерой говорить, жестами, своим пристрастьем к глиняным безделушкам, которыми он украшал шкафы и буфеты. Единственное, что ее раздражало — его костюмы. Неизменно темные (черные, маренго или синие), широкие — доктор не любил, чтобы одежда стесняла движения. Он выглядел в них толстым и Неуклюжим, в действительности же был, просто плотным, коренастым, с небольшим брюшком. И ходил он энергичной, быстрой походкой, изредка останавливался на миг, как бы прислушиваясь, не зовут ли на помощь, чтобы тут же откликнуться на зов.
С утра до вечера проходили перед рентгеновским аппаратом пациенты. Среди них были женщины в цветастых платьях, с ярким лаком на ногтях и такой же губной помадой, стройные, благоухающие лавандовым мылом, они раздевались за ширмой, опаловая округлость их плеч дерзко выставляла себя напоказ, затем зажигался аппарат, и все как бы расплавлялось: на матовом экране проступали только ребра, позвонки, ключицы, и было в этом какое–то мрачное предупреждение.
Пациенты–мужчины вызывали в нем такие же мысли.
Женское тело не возбуждало его, потому что он видел за платьем, изяществом фигуры и красивым загаром все то, что впечатали в его мозг рентгеновские лучи. Обнимая жену, он ощущал не столько нежность, бархатистость кожи, сколько выступы спинных позвонков и твердость коленных суставов. Ему было всего сорок, а спальня жены уже почти не манила его. Он предпочитал спать в другой комнате, где стоял книжный шкаф, а диван был застлан ворсистым покрывалом, сотканным его матерью. В редкие минуты близости с женой ему приходилось ссылаться на нервы, переутомление… Это не вызывало в ней досады. Она старалась проявить побольше деликатности, успокаивала его, напоминая о его бурной молодости, которая — он сам прекрасно это знал — не была столь уж бурной. Нежно и преданно ласкала его, в глубине души жалела и, как бы между прочим, роняла:
— Это может случиться с каждым. Ты медик и понимаешь это лучше меня. К тому же еще рентген…
— Все нервы… Но, кстати говоря, разве половая жизнь — главное для человека?
— Конечно, милый, но ты слишком молод, чтобы искать утешения в подобной философии.
У них не было детей, и она каждый год ездила лечиться к морю, надеясь на целительное действие солнца. Снимала комнату в городе или на какой–нибудь даче у самого залива и по нескольку месяцев проводила там. Одевалась она с изысканной простотой. Предпочитала розовые и лиловые тона в сочетании с черным — это подчеркивало стройность ее стана. Мужчины засматривались на нее, строили куры. Женщина, одна приехавшая на курорт, не может не вызвать порочных мыслей и желаний, откровенных или прикрытых галантностью. Она не отвечала ни на чьи ухаживания, держалась холодно, надменно, хотя темные глаза, подвижное лицо, которое оживало при самой ровной беседе, и полные губы выдавали пылких! темперамент.
Загоралась она в обществе натур артистических. Становилась словоохотливой, даже болтливой. Нежный носик вздрагивал (она не подозревала, что при этом на лоб на* бегают морщинки), глаза блестели, она выглядела такой легкомысленной, такой доступной, что иному казалось: стоит щелкнуть выключателем — и, не успеет еще остыть в лампе раскаленный волосок, как зашуршит сброшенное платье и словоохотливая красавица опустится на кровать.
Разумеется, это было не так. Едва угасала беседа, как ее движения вновь становились сдержанными и размеренными, а лицо застывало в холодной маске неприступности. Она провожала гостей до ступенек террасы и запирала за собой дверь.
Привязанность к неведомому им супругу делала ее весьма старомодной в глазах новых знакомых. А может быть, просто не появился еще человек, который разбудил бы никогда не испытанные ею чувства?
Она и сама этого не знала. Шуршал между пальцами песок, и вместе с песком уходило лето — медленно подмываемое набегающими на берег волнами.
Этот человек появился.
Его приезд не сопровождался никакими особыми событиями. Она даже не обратила бы внимания, что по цементным ступенькам соседней дачи поднимается высокий, статный человек с волосами до плеч, не будь у него в руках выпачканного красками этюдника, а под мышкой натянутых на подрамники холстов.
Незнакомец вошел в дом, вернулся за оставленным у входа чемоданом и принялся раскладывать вещи.
Александрина собиралась на пляж. Когда она проходила мимо нового соседа, он приветствовал ее легким поклоном, на который она не ответила, потому что сочла это фамильярностью. К тому времени, как она ступила на прибрежный песок, приятно холодивший ступни, мимолетная встреча с приезжим вовсе испарилась из ее памяти.
Но вечером она увидела его снова. Ее окно выходило прямо на его комнату, и, не проявляя любопытства, она невольно наблюдала за тем, что он делает. Снял рубаху, швырнул на постель. Тело у него было белое, даже с голубизной; нетронутое солнцем, оно выглядело болезненным, хилым. Но в руках ощущалась сила — загорелые по локоть, крепкие, жилистые. Ей даже сначала показалось, что незнакомец натянул нелепые длинные перчатки, в каких дамы когда–то выезжали на балы. Этими загорелыми руками новый сосед, зажав в зубах гвоздики, сколачивал подрамник и натягивал на него холст. Потом он стал раздеваться, кинул брюки на стул и погасил свет.
Через несколько дней, когда они вновь встретились возле ее дома (художник нес первую законченную здесь картину), она на секунду остановила взгляд на холсте, и сосед, перехватив этот взгляд, прислонил картину к стене, чтобы любопытная дама могла рассмотреть ее. Александрина поблагодарила и пошла дальше.
А на следующий день, отдыхая после обеда на террасе (ее загорелые руки покоились на белых подлокотниках плетеного кресла), она опять увидела художника. Он сидел в соседнем дворе за мольбертом и рисовал. «Заканчивает вчерашнюю картину», — подумала она, но вдруг заметила, что его взгляд подолгу останавливается на ней, причем в этом взгляде нет дерзкого любопытства мужчины, который тоже в одиночестве проводит досуг у моря. Она в свою очередь стала поглядывать на него, но тайком, делая вид, что ее занимает лишь дыхание бриза, который вздувал ее платье и касался тела — такой плотный, будто это бархат, а не просто движение воздушных слоев.
К концу дня, расправив затекшие от долгого сидения плечи, художник снял подрамник с мольберта и приставил к стене. Потом отошел на несколько шагов, чтобы взглянуть на свое творение с некоторого расстояния, и заметил, что туда же устремлен взгляд соседки.
— Простите мое любопытство, но, видимо, это я? — поднимаясь с кресла, любезным тоном спросила она.
— Я пытался передать хоть малую толику вашего обаяния, — сказал художник, любивший театральный слог, и нагнулся вытереть кисти.
Вечером они сидели у нее на террасе и пили кофе. Прислоненная к перилам картина стояла перед ними. Художник время от времени посматривал на нее и видел, как меркнут краски при слабом свете лампы. А женщина в оранжевом платье с необычным волнением рассматривала поблескивающую — краски еще не совсем высохли — женщину, в которой она открывала свои черты. В выражении лица, в напряженных линиях рук, в тревожном сверкании оранжевого цвета Александрина угадывала что–то такое, чему она не могла найти названия — а между тем оно определялось одним словом: ожидание.
Допив кофе, они перевернули свои чашки, и когда на белых стенках отпечатался узор из засохших струек — четких, как на мексиканской гравюре, — Александрина опустила к его чашке свои темные, как кофейные зерна, глаза.
— Птицы! Никогда не видела такого множества птиц! Есть черные, но белых больше… Вас ждут какие–то тревоги. Вижу дорогу, на дороге змея, но вы сумеете ее обойти. Взгляните вон на того пса: он будет верно следовать за вами до самой вершины, где перед вами откроется широкий простор…