Я стал отирать коробки помедленнее. Сочувствие к прекрасным покойницам обволакивало меня, совершенно не считаясь с местом и временем действия.
Где-то гремела война, и мой папа, может, лежал в снегу под пулями; за спиной сидел отрешенный доктор, бабушка жгла сверкавшие когда-то воском паркетины, в больнице умирала неизвестная мне пианистка, жена Николая Евлампиевича, а я жалел бабочек, умерщвленных много лет назад в незнакомой Африке! Но зачем, во имя чего? Это меня мучило — именно это!
Их убили во имя красоты. Для того, чтобы любоваться! Но разве можно убивать для красоты?
Убивать можно, только чтобы спастись, защитить себя и тех, кто беззащитен. Этот ясный урок нам преподали не учителя, а тьма, которую и описать невозможно, настолько она многолика и страшна, потому что называется война. А без войны? Надо ли убивать? Зачем?..
Может быть, еще подумал я, потому они никому и не нужны сейчас, может, потому их и не покупают на рынке, что и так хватает вокруг всякой беды. Вот были бы они живые! Полетели бы вдруг над рынком, над нашими улицами — ясное дело, не сейчас, не зимой, это всякому ясно, что зимой бабочки спят где-нибудь в дровяниках, под потолком, превратившись в невзрачных куколок, — а летом! Ведь наш деревянный городок очень подходящ для них. Некаменные стены, старые крыши, дома, украшенные резьбой и узорами, — как бы здорово было летать между ними этим дивным бабочкам! И как бы радовали они, какую бы дарили надежду, особенно теперь, когда бушует война!
Видно, я так глубоко впал в свои размышления, что не услышал докторовых шагов. Я стоял на коленках, отирая коробки, и откуда-то, мне показалось, из-под потолка, послышался хриплый голос:
— Где я тебя встречал?
Я поднял голову, и мне показалось, что первый раз после того моего детского воспаления среднего уха лысоватый доктор по-настоящему увидел меня.
— Вы его лечили! — подала голос бабушка.
— Не-ет, — протянул доктор. — Это я помню. Он же меня обозвал Тараканищем! Разве это забудешь! Но я где-то встречал его еще! И не один раз!
— Ну да! — ответил я. — На улице.
— На улице? — удивился доктор, отходя от меня. — Не помню. Ну да! Вероятно. На улице…
Я и думать не думал, что это у нас самый главный разговор. Решающий. Я только добавил:
— Вы всегда про что-то думаете, когда идете.
— Ну да, — ответил доктор.
— Про Африку?
— Про Африку? — удивился доктор.
— Так эти же бабочки оттуда?
— Ах, бабочки! Ну да! Хорошо бы… — Он опять начинал угасать, замирать, гипнотизироваться.
И уже прощаясь, вдруг сказал жарко:
— Иду — думаю. Сижу — думаю. Говорю — думаю. Сплю — думаю. Все мои думы про них.
И он объяснил, помолчав:
— О сыне и о жене.
Вот так и вот тогда только и я, и бабушка, и мама узнали, что у доктора есть сын.
Но мы не знали, что он в плену.
Не знал об этом и доктор.
Со временем, постепенно, выяснилось, что сын Россихина Евгений был хороший математик, закончил университет в Ленинграде, и его послали в артиллерию, когда началась война. Он стрелял из гаубиц — больших пушек с огромными снарядами, а для этого нужно хороню считать. Вот и все, что мы узнали постепенно. И еще узнали, что от сына нет никаких известий. А раз нет даже похоронки из военкомата, значит, жив и надо ждать.
Вот доктор и ждал, замерев, остановившись, все делая будто под гипнозом. И все, что можно, продавал, чтобы купить жене это редкое лекарство от туберкулеза. Как его? Пенициллин.
Я все спрашивал маму: как так, ведь лекарства в больнице бесплатные, значит, их не надо покупать и жену доктора, незнакомую мне пианистку, должны лечить не за деньги.
— Не за деньги и лечат, — отвечала мама. — Хлористым кальцием. Горький такой раствор.
А новое это лекарство придумали, рассказывала мама, не у нас, а где-то за границей, кажется, в Америке, но оно не поступает в больницы, где лечат больных туберкулезом. Его привозят какие-то люди. Не воры, нет, а спекулянты: они тоже где-то достают, привозят в наш город и продают тем, кто может купить.
— А кто не может купить?
— Кто не может, — тушевалась мама, не желая говорить всю правду, — ну, те… болеют.
Надо бы ей сказать — умирают, но она жалела меня, не хотела расстраивать трудной правдой. Но я же был уже не очень маленький и так догадывался.
В общем, пенициллин на рынке не продавали. А как его продавали, я так и не узнал. Без слов ясно только, что стоил он дорого, потому что доктор продал все, что продавалось, и добрался до рояля.
Нелишне тут заметить, что Николай Евлампиевич, как началась война, работал в госпитале, получал зарплату и карточки, что-то причиталось и его музыкальной жене, но иностранное лекарство и еда для женщины, больной туберкулезом, стоили очень дорого, слишком дорого, ужасно дорого.
Бабочки, как известно, не покупались. Про рояль было ясно без объяснений.
Бабушка говорила, что киевские беженки не устают жаловаться на доктора. Приходит, мол, каждый день к роялю и требует очистить его. Потом протирает фланелевой тряпкой и молча стоит. Будто перед гробом.
Что за люди такие бесцеремонные, хоть и беженцы? Да, именно так — как перед гробом! Если он рояль продаст, жена умрет, это же всякий школьник понимает.
Похоже, думы об этом совсем доконали Николая Евлампиевича. Бабушка рассказывала, что если раньше он сидел недвижно в своем углу, то теперь мечется. Молчит и ходит по верхней зале. Я себе
эго хорошо представлял: скрип оставшегося паркета, носверкиванье пенсне, когда он поворачивается к окнам, с протертыми локтями старая коричневая кофта…
Ходьба эта пугала и даже, наверное, угнетала бабушку, и вот в один прекрасный день она сказала ему, не сильно подумав:
— А вы дом продайте!
Он едва не упал.
Вечером бабушка распалялась перед нами:
— А что! Дом-то частный! И можно так продать, что комнатку-то за собой оставить! Все бы сразу свалилось! Все беды! Сколько за дом-то получить можно?
— Да кому ты продашь целый дом? — удивилась мама. — В войну-то?
— И он это же спросил! — кивнула моя бабуленция. — Но тут же оделся и куда-то ушел. Может, советоваться? Покупателя искать?
В новое затруднение обеих заботниц, похоже, поставил я своим простым вопросом:
— А рояль куда?
Они уставились на меня и ничего не ответили. Действительно, рояль не затолкаешь в какую-нибудь маленькую комнатушку, отгороженную фанерой. Ведь он половину нижнего зала занимает. Выходило, дом надо продавать с роялем.
Но взрослые просто об этом не думали!
Бабушка смешно и в лицах описывала покупателей, приходивших к доктору. Первый был в бурках и в серой каракулевой шапке пирожком, а пальто изнутри подбито стриженой овчиной — в таком не продует. Был он краснонос и крепок собой, видать, тыловая крыса из снабженцев, — бабушка описывала его с презрением и в душе решительно не желала, чтобы докторов дом перешел к этому типу.
Другой был, напротив, долговяз, не ниже даже Николая Евлампиевича, и тоже не стар, как и первый и вполне сыт, имел полувоенный вид, а одет был в офицерские сапоги, гимнастерку без погон и галифе, правда, сверху носил штатское пальто и загадочно представлялся то ли военпредом, то ли военторгом, то ли военснабом — бабушка не разобралась.
Ну вот, на этом все и кончилось. Правда, к доктору заходили еще тетки из исполкома, предлагали весь дом сдать в аренду для какой-то гражданской конторы по уничтожению городских крыс, но, когда ему назвали цену, он, сказала бабушка, не рассмеялся, а прямо-таки залаял и ответил, что ему легче бесплатно все отдать. Да еще крысам. Ну нет, понятно, что в конторе станут сидеть люди, как всегда, женщины, и будут разносить крысиные яды, раскладывать их по подвалам и в других укромных уголках. Но все равно! Докторский дом любил слушать музыку, на стенах до войны висели прекрасные бабочки, и — надо же! контора против крыс…
Однажды бабушка вслух удивилась моей недетской прозорливости. Покупатели, а за ними вслед люди из исполкома главное внимание обращали почему-то не на стены дома, не на его, например, фундамент, а на рояль. Первый, в каракулевом пирожке, и второй — в гимнастерке без погон — беспокоились так, будто рояль какой-то тяжкий груз в легкой лодочке и вот-вот ее перевернет. Крысиные хлопотушки оказались бесстрашнее, одна другой сказала, что можно, в случае чего, в детский сад отдать.
Но все в конце концов дружно отказались от дома.
Я улыбался: похоже, рояль спас россихинский дом. А дом, не продавшись, спас рояль.
Оказывается, если очень тяжко, то даже неодушевленные предметы могут выручать друг друга.
А что же люди?
А люди — ведь это же люди делали! — вызвали доктора Россихина в НКВД.
Бабушка рассказывала, что вернулся он совершенно бледный, даже голубой, полез в свой медицинский шкафчик и налил полстакана еще довоенного, для врачебных целей, спирта, но забыл его развести, выпил и задохнулся до слез, слава Богу, что она опять топила его печи и бегом принесла воды — всю гортань опалил, не мог вымолвить слова, и слезы текли по щекам, как у малого. Бабушка думала, что все это от спирта, но оказалось, он плакал из-за сына.