Хотя его вина тут тоже была, потому что если уж ты с самого начала знал, что место твоё в горах, рядом с овцами, что ж ты тогда понапрасну выходил в село, чтоб они будто бы припомнили твоё старое преступление, взяли да и шлёпнули тебя как щенка оземь… и если ты понимал, что, на ком бы ты ни остановил свой выбор, они всё равно отвергнут, а в самом тебе нет столько мужества, чтоб быть глухим и слепым к их каждодневному натиску, — если ты всё это знал, для чего, спрашивается, бедную девушку в дом приводил, чтоб тут же прогнать её, а потом явиться к этим с повинной, как батрак на хлебах, да, мол, я такой-сякой, бесправный, и нет у меня своего голоса, только вы, ваше слово, кого приведёте матерью к моим детям, та и будет моей женой. Ну что ж, если твои настоящие хозяева — они и для тебя важней всего на свете семейство твоего брата и мнение села, куда ж ты в таком случае себя хозяином над собой объявлял?
А теперь ещё новое дело — в Ташкент еду, в Среднюю то есть Азию. Привёл Арьяла и Софи к пригнанным назад овцам, молодая жена и младенец тоже пришли посмотреть, что показывать будет, а он, руки в карманах, стал среди овец — это чей, мол, товар, для чего было приводить обратно — и на красном солнышке задрал своё красивое девичье лицо и глазами похлопал.
Сказал (Арьял):
— Ты о чём это, парень, про что битый час уже толкуешь, не пойму.
Сказал (Другой):
— А про то, чёрт побери, и толкую.
Сказал (Арьял):
— Да что это тебе приспичило? В мой радостный час прямо? Другого не нашёл времени?
Сказал (Другой):
— А чему ты, спрашивается, радуешься, чему, а?
— Как это? — удивился (Арьял). Сказал: — От Дилижана до Касаха, весь мир объехал, ежели ничего другого не вспомнить, тридцать баб обхватил и на лошадь посадил, мало? Ахчи, — сказал, — влей-ка ему в рот эту водку, посмотрим, обрадуется или нет.
Софи поднесла ладонь ко рту — и Другому:
— Братик, может, сонная тетеря эта не разобрал, не тех, может, овец пригнал, а?
Сказал (Другой):
— Не знаю, пусть сам разбирается.
Но потом прошёл к овцам, ногой по каждой ударил — Арьял с Софи каждую признали, и ни одна из двадцати пяти овец не была их собственной, его самого или Арьяла, и государственной тоже не была, и он сказал:
— Пускай придут, заберут своё добро, я им не слуга. — И, руки в карманах синего костюма, вышел из пригнанной отары.
Арьял сказал:
— Что же нам теперь делать?
Красивое лицо поднял, закрытые веки дрогнули, сказал:
— Я ухожу в этот самый, в Ташкент.
Три барана значились за Владимиром Меликяном. В тысяча девятьсот, значит, сорок шестом году, летом, лейтенант милиции Владимир Меликян, после десятилетнего отсутствия пришёл и объявил, дескать, в городе ни одной чистой девушки не осталось, сказал так и обручился с дочкой нашего дядюшки Амбо, нарядил её в красное платье и вместе с невестой приехал на лошадях в наши горы, чтобы через нас поехать в Дилижан, а оттуда в Ереван. В красном платье — выехали из большой ачаркутской чащи, и на открытом склоне Нав-урта лейтенант достал наган и три раза пальнул в воздух — трах-трах-трах. И сколько было на покосах детворы, с ума сходящей по оружию, сколько девушек на выданье было, сколько вдов солдатских — все враз обессилели от тоски, и несчастные высохшие вдовы прошептали: «Счастливая…» Владимир Меликян вёз свою невесту по горам, по долам, вёз показать ей город Ереван. У нашего брата Огана в колхозной отаре был один баран, с лета сорок первого года держал для большой радости, чтобы, когда наш брат, ушедший на войну, вернётся, зарезать для него, но, когда чёрную бумагу, когда похоронку очевидцы подтвердили, Оган не пожалел и зарезал его для Владимира Меликяна, поскольку до четвёртого класса они с Владимиром Меликяном сидели в школе на одной скамье; с четвёртого класса Оган убежал в горы пастушить, а Владимир Меликян, чтобы по дороге в овитовскую школу не научился курить и хулиганить, был отправлен в милицейскую школу и в городе Ереване достиг высокого звания лейтенанта. Лейтенант возжелал подарить свой наган Огану, но у Огана один глаз был с бельмом, Оган огнестрельного оружия боялся и подарка не принял, он прищурил глаз с бельмом, протянул палку и сказал: «Видишь ту овцу — с сегодняшнего дня твоя, сколько ни даст приплоду — всё твоё…» С тысяча девятьсот, значит, сорок шестого года, с того голодного лета считалось, что сын нашего дяди Владимир Меликян имеет здесь овец, их устный договор существует и сейчас, после смерти Огана, и если, не приведи бог, полковника милиции Меликяна не станет, уговор будет действовать между его детьми и Арьялом.
Овитовский ветеринар, когда комиссия делила огановских овец между двумя Тэванами, сказал: «Сукины дети, ветеринар ваш одного ереванца не стоит, что ли, это как же, милиция у вас может иметь овец, а мы — нет?» — и не знаем, откуда он их выписал — взял, привёл нам двух дохлятин, отдал на хранение. После этого — как только подворачивается машина, как только прибывает к нему гость, из центра, подхватив бутылки, является — приходит, сам себе барашка выбирает — режет и, пока не прикончит всю до последней капли водку, пока не найдёт и не разделается с запасами Софи, не уходит. А уходя, каждый раз говорит: «Не забыл, не бойся, счёт в голове держу, осталась одна». Как бы то ни было, одна действительно всё ещё его.
До болезни своей и смерти и даже, представьте себе, долгое время после смерти наш старший брат Оган был хозяином трёх наших хозяйств, своей фермы и — сколько гор есть в Цмакуте — всех этих гор, а его Софи — хозяйкой. Но кому нужна королева без короля? После смерти Огана его Софи обиделась на свою судьбу, и что было у нас, у троих, общего, что среди этого имущества посчитала своим, забрала и спустилась с гор в село. Мы просили, умоляли её остаться — не послушалась: тяжко было оставаться в тех краях, где с песней-прибауткой жил муж, а теперь его нет, и горы для неё опустели. Особо был послан потом человек, и у Другого Тэвана востребовали огановские нож и радио, двадцатилетней давности подарок Меликяна. То есть и нож и радио должны замолчать, не должны петь. Наше «здравствуй» она не принимает, и мы стесняемся уже здороваться, непонятно, чего стесняемся, а может, и мы, в свою очередь, обижены на смерть? В городе у неё сын живёт и выданная замуж дочь, а значит, и зять, а у этих, ясное дело, друзья имеются — говорим, пусть соберут своих друзей, хотят, большой компанией пусть приедут, хотят — поврозь, — их старая родина, их отчий дом не осиротеют, пока мы живы, — то есть, значит, перед домом всегда две-три грядки фасоли высажены и две-три курицы бегают, исключительно для дома Огана пять-шесть хороших баранов держим. У обоих наших Тэванов погибли братья на фронте, у Арьяла — один, у Другого — два, у обоих родители крепко старые, то есть, считай, что мы им во внуки годимся, а ребёнок-мальчик, что ни говори, любит, чтобы родители, молодые были, то есть чтобы и другом тебе были, и отцом, чтоб ты его ещё и стеснялся, но в старые, подёрнутые туманом времена наши родители, считай что, дедом-бабкой уже были и в таком вот старом возрасте нас заимели: нам обоим отцом-другом Оган был, и если мы скажем, что из лап проклятой беззадой стервы этого несчастного ягнёнка, Другого Тэвана, Оган вырвал-вызволил, то и представьте теперь… Да, Оган прищурил глаз с бельмом и опустил дубинку между ними двоими: мол, не по-армянски это, не по-христиански получается, нельзя так… А потом Оган обоих нас обучил трудному пастушьему делу, особенно Другого трудно было выучить ходить за капризной овцой, поскольку до этого Асоренцы никогда овец не имели и пастухов среди них не водилось, и наша, считай что, социалистическая обязанность для сына и для зятя Огана быть тем, чем он сам был для нас. Пять баранов — ихние.
Кладовщик, хранитель ржи и смешанных кормов, из нашей тутошней глухомани его и не видать, но, знать, с большими правами человек — молча пригнал как-то пять своих баранов: дескать, пасите. Над рожью, всякими кормами у него, значит, тайное право есть. Наши полувласти вечно торчат перед конторой, кладовщик с ними в ряд не становится, но втайне он из них, и это известно выстроившимся перед конторой властям и всему народу, и нам тоже, и главное, самому кладовщику — пять своих овец пригнал, ни слова не говоря, безо всякой просьбы примешал к отаре и ушёл. Что же, будет проходить по селу, увидит мать Арьяла, может, вспомнит, подкинет горстку ржи. Для какой особой цели он этих баранов держит, не знаем, но это его товар, как привёл, так с тех пор мы за ними и ходим. Ещё пять овец, значит, кладовщиковы.
Одну мы сами от души, навеселе немножечко были, одну мы сами своим языком обещали поэту Арменаку Мнацаканяпу: сказали ему, пусть радио иногда с твоего голоса про наши горы говорит, остальное — не твоя забота, — когда ни придёшь, знай, тебя барашек дожидается. Ежели он про эти наши слова помнит, что ж, мы готовы, ежели забыл, то вон у отца его двор полон всякого добра, вот и пользуется пусть, тем более что дядька Симон чужую работу на себя возьмёт, а сам своё на другого не взвалит. Так что одна овца под вопросом.