Так описал происходившее баталер броненосца «Орел» Алексей Новиков[2].
На «Авроре», отставшей от основного ядра эскадры, ажиотаж не успел разгореться. Егорьев отчетливо видел, что четыре судна, светившиеся огнями несколько минут назад, превратились в костры. Рыжее пламя пожаров взметнулось над водой и жадно обгладывало обреченных.
Противник казался поверженным. Откуда же град снарядов, обрушившийся на крейсер? Сначала кипела и фонтанировала вода близ бортов, потом содрогнулся корпус корабля, послышались удары металла о металл, крики.
Командиру доложили: справа бортовая пробоина, пробита труба.
Огонь не прекращался. Стало неоспоримо ясно, что по «Авроре» и «Дмитрию Донскому» бьют свои же броненосцы.
Егорьев приказал зажечь отличительную сигнализацию, вспыхнула «рождественская елка» — фальшфейера.
Наконец на «Суворове» одумались, разобрались. Боевое освещение погасло. Мощный световой столб, как белая колонна, почти вертикально уперся в небо: «Перестать стрелять!»
Наступила тишина.
Ночное побоище разыгралось близ знаменитой отмели Доггер-банка, которая всегда привлекала рыбаков обильными уловами. Мирные огни английских рыбачьих посудин показались Рожественскому сигналами японских миноносцев. Условная ракета, пущенная рыбаками, означала, что суда должны стягивать сети с правого борта и начать их тащить. Все это выяснилось, к сожалению, слишком поздно. В ту ночь ракета сыграла роковую роль. Суда гулльских рыбаков были искромсаны и сожжены.
Транспорт «Камчатка», «атакованный» со всех румбов, не получил ни одной царапины и продолжал плестись в хвосте эскадры. Немного пострадала «Аврора». По правому борту зияла пробоина. Небольшой снаряд прошел навылет каюту священника. У отца Анастасия оторвало руку. Его тяжело контузило. Судовой врач не отходил от батюшки, мучительно стонавшего, временами выкрикивавшего: «За что? За что?»
Комендор Григорий Шатило отделался легким ранением. За восемь месяцев до Цусимского боя на палубе «Авроры» появился забинтованный, припадающий на ногу матрос.
Круги от затопленных рыбачьих судов разошлись по всему миру. Сенсационные заголовки заполнили первые полосы газет. Эскадра Рожественского приковала к себе внимание во многих странах мира.
Для расследования «гулльского инцидента» образовали международную комиссию. Версию о том, что за рыбачьими посудинами прятались японские миноносцы, подкрепить чем-либо не удалось. Даже адмирал Дубасов, представитель России в международной комиссии, в докладе правительству признался:
«В присутствие миноносцев я сам в конце концов потерял всякую веру, а отстаивать эту версию при таких условиях было, разумеется, невозможно. Необходимо было ограничиться тезисом, что суда, принятые русскими офицерами за миноносцы, занимали относительно эскадры такое положение, что ввиду совокупности обстоятельств, заставивших вице-адмирала Рожественского ожидать в эту ночь нападения, суда эти нельзя было не признать подозрительными и не принять решительных мер против их нападения».
Мысль выражена не очень убедительно, но что делать? Гулльские рыбаки определили свои убытки на сумму 65 тысяч фунтов стерлингов (600 тысяч золотых рублей). Сумму эту Россия незамедлительно выплатила…
Эскадра продолжала поход. Ничего как будто не изменилось, правда, по курсу русских кораблей появились дымки тяжелых крейсеров владычицы морей Великобритании.
Погода щадила эскадру. Даже Бискайский залив не показывал свой крутой и жестокий норов. Море бугрилось невысокими волнами, приветливо синело небо. Неприветливыми оказались испанцы. В порту Виго, ссылаясь на нейтралитет, они не разрешили кораблям загрузиться углем. После дипломатической перепалки конфликт кое-как уладили, и с чувством облегчения покинули испанскую гавань.
У Егорьева в каюте появился ворох иностранных газет. Казалось, что, кроме «гулльского инцидента», человечество ничего не интересует. Особенно злобно чернили эскадру англичане. В сообщениях было много сенсационного, правда и домыслы нелепо переплелись. И Егорьев, хотя ни в какой мере не был виновником гулльского побоища, испытывал если не угрызения совести, то разъедающую досаду. Его офицерская честь, честь русского моряка была уязвлена.
В кают-компании лейтенант Дорн, дотошный артиллерист, склонный, как казалось Егорьеву, к подковыркам, бросил фразу:
— Начало, нечего сказать, многообещающее! А кое-кто сомневался, что мы — сила!
Старший офицер крейсера капитан II ранга Аркадий Константинович Небольсин осуждающе-строго посмотрел на Дорна. Реплику никто не поддержал, наступило неловкое молчание, словно не к месту вспомнили что-то неприятное, о чем вслух говорить не полагается.
Егорьев, перед самым походом принявший крейсер, присматривался к людям. Конечно, экипаж большой, без малого шестьсот душ, враз не изучишь, но у командира было незыблемое правило: знать каждого. Он легко и быстро запоминал лица, фамилии, малейшие проявления деловых качеств подчиненных, цепко держал их в памяти. По возможности общался с матросами не только в служебное время, правда мимолетно, урывками, опытный глаз многое схватывал и на лету.
Вот и сегодня, проходя по палубе, где у железной бочки с водой матросы собирались на перекур, Егорьев услышал реплику:
— Нам бы рыбешки жареной, братцы, а мы рыбаков поджарили!
Заметив каперанга, матрос осекся. Егорьев помнил и лицо, и фамилию этого комендора — Аким Кривоносое. Однажды на учении он обратил на него внимание: сноровист, ловок, боевит, энергичен.
— Как зовут? — спросил командир.
— Аким Кривоносов! — отчеканил комендор.
— Молодец! — похвалил Егорьев комендора, запоминая его смешливые и дерзкие глаза.
Он знал: людям с такими глазами, в которых удаль и вызов, живется нелегко. Боцману в них обычно мерещится насмешка, кондуктору — скрытое непослушание, а виноват всегда матрос…
Егорьев не подошел к курившим, не показал, что слышал реплику Кривоносова, заинтересовался другим: метрах в пяти от железной бочки какой-то матрос кормил птиц. Когда он бросал комочки хлеба, они шарахались, потом прыг-скок, прыг-скок, — подбирались к хлебу и жадно клевали.
Стоял октябрь, пора птичьих перелетов. Из Европы в Африку летели огромные стаи. Усталые пичуги садились на реи, на леера, на мостики. Боцманы гоняли их — птицы оставляли бесчисленные отметины, — а матросы охотно прикармливали летучих путешественников.
— Хлеба хватает? — спросил Егорьев, стоя за спиной кормящего.
Матрос стремительно обернулся. Увидев каперанга, вытянулся, руки словно впаялись в бедра:
— Виноват, ваше высокоблагородие!
Он был высок, сухопар, даже под робой угадывались крепкие мускулы.
— Корми, корми, — подбодрил его Егорьев. — Как зовут, кем служишь?
— Минный электрик Андрей Подлесный, — бойко отрапортовал матрос, поняв, что каперанг наказывать не собирается.
— Дома птицу держал?
— Никак нет, мастер по ремонту железнодорожных путей, — ответил Подлесный. — Жалко их: на чужбину летят. Матрос вздохнул, качнув острым кадыком. Казалось, говоря о птицах, он думал не только о них.
— Сколько вас у отца-матери? — спросил командир.
— Одиннадцать нас, ваше высокоблагородие.
— Ну-ну, корми, — сказал Егорьев. — А птицы вернутся. Перезимуют и вернутся…
На крейсере кое-кто смотрел на «вольное» обращение командира с матросами как на чудачество, а старший офицер Аркадий Константинович Небольсин такой демократизм явно не одобрял. Давно разобравшись в пружинах, движущих карьеру, он придерживался простой формулы, многократно подтвержденной практикой: подавляй тех, кто подчинен тебе, ублажай тех, кому подчинен ты. Младшим — разгон, старшим — поклон.
Между командиром и старшим офицером установились отношения сдержанной вежливости. И хотя «философия» Небольсина вызывала у Егорьева раздражение, внешне это не проявлялось, жило где-то в глубине. Правда, при выходе из испанской гавани Виго, когда Небольсин замахнулся на матроса, проявившего по неопытности нерасторопность, капитан I ранга едва сдержал себя. Скандал, резкое обострение отношений с ближайшим помощником в самом начале похода не сулили ничего хорошего. Однако когда Небольсин оказался по какому-то делу в каюте командира, Егорьев, внимательно выслушав его, попросил задержаться.
— Мне стали известны случаи, — сказал командир, — когда старшие подымают руку на младших. Кровь прилила к лицу Небольсина.
— Эти дикие нравы еще не изжиты у некоторых боцманов и кондукторов. Я не потерплю, чтобы на вверенном мне корабле били воина. Вот доберемся до японцев, там и проявим свою воинственность, — подытожил разговор командир. — А вам, Аркадий Константинович, я поручаю внедрить на крейсере эту мою волю.