Почему собачонку, прибившуюся к морякам в Ревеле, назвали Шариком, никто объяснить не мог. Он не был ни кругл, ни толст, зато был мохнат, с белым пятном на широком огненно-рыжем лбу. Дежурства у камбуза и у кают-компании помогли Шарику округлиться. Подлесный сделал ему посуду из консервных банок, и незаконный пришелец понял, что корабль — его дом.
Шарик умел стоять на задних лапах, передней деликатно тормоша матроса, и тут уж невозможно было не дать циркачу кусочек рафинада.
Если ему казалось, что встречный идет не с пустыми руками, Шарик несся как угорелый, бросался в ноги, прыгал на грудь.
Матросы полюбили Шарика. Наверное, он напоминал им покинутую землю, довоенную жизнь. Это мохнатое, ласковое существо вносило что-то очень важное в регламентированный и жесткий уклад людей, надолго, а может быть навсегда, оторванных от дома.
В ту минуту на рейде Дакара, когда Шарик показывал, как бранится боцман, на госпитальном «Орле» грянул оркестр. Через несколько секунд матросская братва уже знала: к сестрам милосердия на катере прибыл «сам» так называли Рожественского.
Вездесущие вестовые и всевидящие сигнальщики еще в Танжере узнали, что адмирал посетил «Орел». Ничего особенного в этом как будто не было, но за время похода Рождественский не побывал ни на одном корабле. Бросилось в глаза: почему такое внимание госпитальному судну?
Шли дни, и сигнальщики отметили: катер постоянно курсирует между флагманским броненосцем и «Орлом».
Матросам лишь попадись на язык: все косточки перемоют в соленой водице! А тут еще на берег увольнения не дали. Угольной пыли наглотались, на солнце изжарились. В кубрик не пойдешь — задохнуться можно. Вот и получается: стой на палубе, забавляйся с Шариком или гляди, как адмирал под музыку госпитальный «Орел» пленяет.
И пошли суды-пересуды, стали гадать на все лады, по какой надобности «сам» к сестрицам зачастил: наверняка будущие баталии обговорить надо. Подтрунивали и над комендором Григорием Шатило, еще слегка прихрамывавшим:
— Эх, Шатило, тебе не пофартило. Подставил бы свою ногу под осколки попозже — сейчас петухом бы ходил в курятнике! А то старому да лысому ноги по трапам ломать. Легко ли?!
Офицеры тоже не остались безучастны к госпитальному судну. Злоязычный лейтенант Дорн не упустил случая поточить лясы: мол, думал ли кто, что суровый адмирал так печься о раненых изволит. То цветочки пошлет, то собственной персоной пожалует.
Все, конечно, знали, что на «Орле» ни одного раненого нет.
— Язык у вас без костей, — заметил Дорну Небольсин. — Известно, что у Зиновия Петровича на «Орле» племянница. Добровольно на войну отправилась.
— Известно, известно, — подтвердил лейтенант фальшиво-примирительным голосом. — А еще известно, что племянница дружит со старшей сестрой Сивере. И та, Аркадий Константинович, добровольно. Воевать так воевать!
При Егорьеве обычно подобных разговоров не заводили: командир был строгий служака, но сам Егорьев невзлюбил командующего, и, как ни гасил в себе это чувство, оно росло.
Рожественскому, ни разу не ступившему на борт «Авроры», даже на расстоянии удавалось досаждать командиру крейсера, как, впрочем, и командирам других кораблей. На флагманском броненосце непрерывно взметались флажки, сигнальщики не успевали передавать выговоры и порицания экипажам за мелкие недоделки, порою за мнимые провинности. То адмиралу казалось, что крейсер не так идет в кильватерной колонне, то на погрузке угля оркестр играет слишком громко или слишком тихо, хотя у трубачей глаза вылезали из орбит от напряжения.
Егорьев, не позволявший своим эмоциям пробиваться наружу, записал в дневнике, который вел с первого дня похода:
«Адмирал надоедает своими придирками к разным мелочам…»
Обида кадрового офицера все-таки прорвалась на бумагу. Да и как было сдержаться, если несколькими днями раньше капитан I ранга обратился к Рожественскому с дельным, продиктованным опытом плавания в дальневосточных водах предложением и встретил глухоту и непонимание.
Корабли эскадры, выкрашенные в черный цвет, с оранжевыми трубами, резко выделялись над водой. Японцы, учитывая частые тихоокеанские туманы, окрасили свои суда в шаровой цвет. Даже легкая пелена тумана скрывала их от глаз, как бы растворяла в себе.
Адмирал раздраженно ответил: «Занимайтесь своим делом. Нам ли учиться у японцев? У русского флота свои традиции…»
Егорьев только плечами пожал: сказано громко, хоть и явная глупость. Хороша традиция — помогать противнику целиться в наши суда!
Назрело у командира еще одно дельное предложение — махнул рукой, не стал обращаться к командующему, на «Авроре» внедрил — и баста! А дело всех касалось. Корабельные палубы в Дакаре завалили углем — дождь его смывает, ветер сдувает, пыль, грязь, по палубе порой не пройти… Засадил Егорьев всех своих восьмерых матросов-парусников мешки сшивать. Старой парусины на крейсере хоть отбавляй! Уголь в мешки собрали, чтобы не мешал действиям артиллерии, проходы освободились. На случай боя — укрытие от осколков. На корабле свободнее вздохнули.
Кто-то побывал на «Авроре» из крейсерского отряда, позавидовал:
— И нам бы так! Да кто рискнет? Адмирал узнает, что своевольничаем, голову скрутит.
— Двум смертям не бывать, — буркнул Егорьев.
Гость словно накаркал. Каперанг стоял на мостике и вдруг увидел, что от плавучего госпиталя отвалил катер с командующим и пошел наискосок, прямо на «Аврору». Вахтенный начальник, запыхавшись, прибежал докладывать. Егорьев махнул рукой:
— Вижу.
Адмирал — высокий, осанистый, с густыми усами, сливающимися с небольшой бородкой, с холодным и жестоким взглядом, сопровождаемый флаг-офицерами — прибыл на «Аврору». Выслушав рапорт, сказал:
— Ну, что ж, покажите ваши новации. Что вы тут затеяли?
В слове «новации» был какой-то оскорбительный оттенок, фраза «Что вы тут затеяли?» показалась бы грубостью, если не знать манеру Рожественского разговаривать с подчиненными.
Он осмотрел сложенные штабелями мешки, прошел от носа до юта и там остановился:
— Значит, в новации ударились… Так-так. Запишите!
Он снял фуражку, обнажив гололобую, с глубокими залысинами голову, и обратился к флаг-офицеру, державшему журнал для приказов командующего:
— Запишите. Пусть старшие офицеры других кораблей посмотрят эти новации…
Рожественский не закончил фразу: перед ним возник Шарик, стал на задние лапы и передней робко коснулся адмиральских лампасов. Рыжие уши несколько раз шевельнулись, а потом поникли, как привядшие лопухи.
Лохматая дворняга, к сожалению, не могла отличить адмирала от писаря и, скорее всего, полагала, что все ее обществу одинаково рады.
Командующий брезгливо взглянул на рыжего пса и резко повел рукой: мол, изыдь, нечистая!
Простодушный Шарик воспринял этот жест, очевидно, как приглашение к игре, счастливо крутнул хвостом и прыгнул на грудь адмиралу. Адмирал отпрянул и с силой пнул вислоухого тяжелой ногой. Шарик жалобно взвизгнул и полетел за борт.
Сначала решили, что матросского любимца раскромсало корабельным винтом. Он канул в пенном потоке, но вскоре появился над водой и в исступленном отчаянии заработал лапами, вытягивая голову с белым пятном на лбу.
Конечно, шлюпку спускать не решились.
На следующий день на полубаке в минуты перекура никто не шутил, не разговаривая, молча тянули цигарки.
— Утоп, — сказал один из матросов, — ни за грош загубили.
Сигнальщик, который нес накануне вахту и стоял в бочке, прикрепленной к фок-мачте, крутнул головой:
— Не утоп.
Он дольше всех видел в бинокль колышущееся белое пятнышко, плывшее вслед за эскадрой.
— Не утоп, — повторил сигнальщик. — Акулы сожрали.
Воздух неподвижен. Мертвенно тих океан. Кажется, что за бортом не вода, а расплавленное олово.
Солнце свирепо. Лучи оставляют ожоги. Тропики…
Пот, пот, пот. Мыться приходится морской, соленой водой, она приносит лишь минутное облегчение. Соль разъедает тропическую сыпь, гноящиеся нарывы. От непрерывного зуда хочется кричать, терзать заскорузлыми пальцами исстрадавшееся тело.
В машинном отделении — сущий ад. В воздухе как бы туман — испаряется вязкое масло. Трубопроводы раскалены. Бессильно вращаются лопасти вентиляторов. Надо подвести к ним руку почти вплотную, чтобы почувствовать слабое дуновение. Изводит жажда. Пить нельзя — вода вызывает пот, едкий, мучительный.
Судорога сводит тела кочегаров и машинистов. Их, потерявших сознание, вытаскивают наверх, обливают водой, чтобы через час им опять спуститься в машинный ад.
Флагманский корабельный инженер Евгений Сигизмундович Политовский в письме жене сообщал: «Не успел вчера окончить письма, как меня послали на «Бородино». В 12 часов ночи приехал туда. Там случилось несчастье: два матроса спустились в бортовой коридор и задохлись в нем…»