Когда я приземлился в Израиле, то увидел заголовки газет, которые сообщали, что Яша Казаков поехал в Нью-Йорк, чтобы провести голодовку, но был вынужден вернуться из-за смерти своей невесты. Тогда я не мог думать о газетных публикациях и лишь отметил для себя, что информация о готовящейся голодовке может только осложнить ситуацию.
По окончании семи дней траура я вернулся в Нью-Йорк и начал голодовку. Место для проведения акции было выбрано не случайно: «Стена Исайи», напротив главного входа в здание ООН. Все, кто заходил в здание, видели голодовку и плакаты. Кроме того, меня видели десятки тысяч людей, которые проезжали по оживленному бульвару напротив ООН. Голодовка продолжалась девять дней и вызвала большой резонанс.
Первые дни еврейский истеблишмент игнорировал ее, согласно указаниям из Израиля. Приходили в основном члены Организации студентов в защиту евреев Советского Союза, члены «Бейтара», студенты «Ешивы Юниверсити» и те люди, которые встречались с нами во время совместного визита с Геулой Коэн и Довом Шперлингом за несколько месяцев до того. Приходили и люди из организации рава Кахане. Каждый новый день появлялось все больше и больше откликов, как в американских, так и в израильских СМИ. В процессе голодовки я столкнулся с некоторыми прописными истинами, о которых знал только понаслышке. Например, на второй день пикета ко мне подошел полицейский и сказал, что не будет делать мне никаких поблажек, несмотря на то что он сам еврей. Он потребовал, чтобы к вечеру я ликвидировал не санкционированный властями спальный вагончик, а это означает, что я не могу ночевать в нем. В апреле в Нью-Йорке все еще холодно, особенно по ночам. Мы выдумывали разные отговорки и тянули время, пока у того полицейского не кончилась смена. Вместо него заступил полицейский-ирландец, каких много в полиции Нью-Йорка. Мы спросили его, не будет ли проблем с вагончиком, а он в ответ улыбнулся и успокоил: «В чем проблема? Это же святое дело! Делайте что хотите!» – и пожелал мне успеха. К сожалению, нередко бывает, что евреи пытаются быть святее папы римского, чтобы их не заподозрили в двойной лояльности. Когда возникает какая-то проблема, связанная с еврейским вопросом, они, в силу своих национальных комплексов, ведут себя намного более враждебно и жестко, чем неевреи. Более того, мне даже приходилось слышать антисемитские высказывания от израильтян и израильских чиновников, которые сознательно или подсознательно пытались завоевать симпатию в глазах неевреев, словно говоря: мы не такие, как эти евреи, мы другие, мы лучше.
Когда я объявил голодовку в Нью-Йорке, Объединение студентов Израиля организовало демонстрацию в мою поддержку напротив здания Кнессета с требованием, чтобы правительство публично выразило солидарность с моей голодовкой и с борьбой евреев СССР. В это время в Кнессете проходило заседание правительства, посвященное этой теме, и на демонстрации выступили представители разных политических партий Израиля, среди них: Геула Коэн, Звулун Хаммер, Шуламит Алони и Иегуда Бен-Меир. Потом мне рассказывали, что на заседании правительства Голда Меир тихо сказала: «Не могу больше, этот паренек меня сломал. Мы обязаны продемонстрировать нашу поддержку ему». После этой демонстрации плотину прорвало: все официальные израильские представители в Нью-Йорке и еврейские организации получили разрешение выразить солидарность со мной. Представитель Израиля в ООН Йосеф Ткоа навестил меня, и я понял, что он получил указание от МИДа.
В прошлом Ткоа был послом Израиля в Советском Союзе. Он был одним из немногих дипломатов, чья готовность поддерживать деятельность в пользу евреев была даже больше, чем у работников «Натива». Ткоа принимал близко к сердцу проблемы советских евреев и поддерживал их борьбу, как только мог. Он сообщил мне, что переговорил с генсеком ООН У Таном. Тот встречался с представителями Советского Союза, которые пообещали ему, что моя семья в течение года получит разрешение на выезд, если я прекращу голодовку.
Это известие пришло на восьмой день голодовки, и я уже был довольно измучен. Меня вымотала не столько сама голодовка, сколько все, что ей предшествовало, и особенно трагическая смерть Аллы. Я решил, что девяти дней достаточно и моя цель достигнута. Думаю, что, если бы не трагедия, я бы не остановился на этом, а продолжал голодовку до тех пор, пока моя семья не получила бы разрешение на выезд – этого можно было добиться. Так или иначе, голодовка закончилась успехом. Я вернулся в Израиль к совершенно другой жизни. А проблема, за решение которой я боролся, была поставлена на повестку дня как американского еврейства, так и мировой общественности. После моей голодовки начался период бурных демонстраций с требованиями разрешить советским евреям выехать в Израиль. В них участвовали и недавно приехавшие в Израиль, и родственники отказников. Я же вернулся в Израиль, где меня ждала другая жизнь, совсем не такая, какой я ее себе представлял еще совсем недавно.
Во время голодовки ко мне подошел человек и отозвал меня в сторону. Когда мы отошли, он обратился ко мне по-русски, сказал, что не может сообщить мне свое имя, и спросил, правда ли, что моего отца зовут Иосиф. Я подтвердил это, и он, чрезвычайно разволновавшись, рассказал мне, что мой отец был его другом. Они вместе служили в армии в Вене, в конце Второй мировой войны. Два молодых офицера-еврея быстро нашли общий язык и подружились. В один прекрасный день мой собеседник перебежал в американскую зону, а потом эмигрировал в США. Он признался мне, что очень боится говорить со мной, но никак не мог сдержаться, потому что очень хотел посмотреть на сына своего товарища. Он рассказал мне о своем знакомстве с моим отцом и попросил передать ему привет («папа поймет, от кого»). В телефонном разговоре я намекнул отцу об этой истории, и он сразу понял, о ком идет речь.
После окончания моей голодовки отца вызвали в ОВИР, и начальник сказал ему с обидой, заметно нервничая: «Зачем же Яша так с нами поступил?» Мой отец ответил с гордостью: «Ведь он же вас предупреждал, а вы не прислушались к его словам. Вы сами навлекли неприятности на свою страну. Нужно было отнестись серьезно к его словам».
С моим возвращением в Израиль закончилась моя вторая безнадежная война. Война, которой я не ожидал. Война во имя страны и народа против властей в моем государстве. Война, которую я был вынужден вести, иначе я бы не смог добиться тех целей, во имя которых я приехал в Израиль. Я понимал: если я не буду бороться, я предам своих товарищей, оставшихся там, и тех, кто отдали свои жизни за страну, которая даже не знала об их существовании.
Я помню встречу одним летним днем в Тель-Авиве. Я шел по улице Каплан и увидел Цви Нецера, одного из руководителей «Натива». Это он дал указания представителю в Нью-Йорке предотвратить наши встречи с евреями и обвинить нас в том, что мы советские агенты. Нецер был в гневе. Он спросил меня: «Ты что делаешь? Я понимаю, ты боролся против Советского Союза. Но почему здесь ты воюешь с государством Израиль?» Московская наглость не позволила мне уступить, и я ответил ему с презрением: «Ты – не государство Израиль. Я воюю не против Израиля, а против таких, как ты, чтобы страна стала лучше». Нецер много сделал для Израиля, и его имя вписано золотыми буквами в историю выезда в Израиль евреев Польши и советских евреев, которые репатриировались в Польшу, а оттуда выехали в Израиль в 50-х и 60-х годах. Он искренне верил в свою правоту и в свои методы, посвятив всего себя, как и остальные работники «Натива», евреям и их выезду в Израиль.
Преданность работников «Натива» своему делу была безгранична. Преданность абсолютная, чистая, которая сохранялась в организации до конца 90-х годов. Однако менталитет, привычки и мировоззрение этих людей, сформировавшиеся в основном между Первой и Второй мировыми войнами и во время Второй мировой войны, не подходили для решения тех проблем, с которыми столкнулся «Натив» в конце 60-х и в начале 70-х годов. Это же явление характерно для других сфер жизни Израиля. Хорошие и преданные своему делу люди, чьи представления уже не соответствовали требованию времени, продолжали бороться из последних сил за свои безнадежно устаревшие взгляды. Война Судного дня трагически обнажила это противоречие.
Когда мои родители приехали в Израиль, мама рассказала мне, что в начале лета 1970 года ее одну пригласили на беседу в КГБ. Приняли ее вежливо, и один из старших офицеров сказал ей, что они прекрасно осведомлены о моей жизни в Израиле и обо всем, что со мной происходит, в том числе о трагической гибели моей невесты и о моем противостоянии с властями Израиля и израильским истеблишментом. В связи с этим он предложил ей съездить ко мне в гости, чтобы поддержать меня в трудные времена. Более того, КГБ даже был готов взять на себя все расходы по организации этой поездки, если мама попытается убедить меня вернуться в СССР. Он сказал, что Советский Союз готов мне все простить, если я вернусь. По его словам, я мог выбрать любой университет и меня примут в него, дав стипендию. Кроме того, он обещал, что мне дадут квартиру в Москве. В подтверждение своих слов офицер показал моей маме толстые папки с материалами обо мне. В ответ на ее просьбу ей выдали папку моих фотографий. Никогда еще она не видела столько моих фотографий. Здесь были снимки из Израиля и из Америки. На протяжении всего разговора мама листала альбом. Она отказалась и сказала, что подобная поездка будет предательством по отношению ко мне. Офицер сменил тон и начал угрожать, что КГБ достанет меня в любой точке планеты и сведет со мной счеты за вред, причиненный Советскому Союзу. Угрозы не произвели на маму впечатления, хотя ее сердце трепетало от страха за меня, и она продолжала отказываться. Часа через два беседа закончилась, и мама вернулась домой, взволнованная, напуганная и вымотанная, но все-таки счастливая: ведь ей удалось увидеть мои фотографии и устоять под натиском КГБ. Больше ее не вызывали на беседы до самого отъезда.