Дедушка Герман приобрел неизлечимую астму в приступе подросткового упрямства, когда пробежал девятнадцать километров, чтобы обогнать запряженную лошадьми почтовую карету, из которой его несправедливо высадили. Когда в более поздние годы ему пришлось удалять желчный пузырь, из-за его астмы ему нельзя было давать общего наркоза. Вместо этого хирург несколько раз применял местную анестезию, по мере того как разрезал все глубже. Герман попросил установить у него над головой зеркало, так чтобы он мог наблюдать за собственной операцией, как она идет разрез за разрезом.
Дедушка Герман пережил Первую мировую войну и конец своей обожаемой немецкой монархии всего на три года. Хотя он был еврейского происхождения, поблизости не было еврейского кладбища, и после его смерти местные священники, протестантский и католический, спорили за честь его отпеть. Протестантский священник одержал верх и произнес теплую надгробную речь, за которую его сурово отчитал епископ. Священник потом публично выразил недовольство епископом за отсутствие у него христианского милосердия.
Мать моей матери, бабушка Милли, жила в тени мужа и видела больше любви от моего отца, ее зятя, чем от мужа или дочери.
Больше всего мама говорила о дяде Эмиле, известном физике. Он чуть не стал директором ведущего научно-исследовательского института Германии, входившего в Общество кайзера Вильгельма по развитию науки. Патронесса института, императрица Германии, хотела, чтобы дядя Эмиль его возглавил. Естественно, она попросила его окреститься, потому что только христиане могли занимать высокое положение в имперской Германии. Хотя дядя Эмиль был агностиком и женился на христианке, он отказался, и его обошли.
Мне объяснили, что во времена монархии, которая прекратила существование в 1918 году, евреи не могли стать офицерами, государственными служащими и профессорами университета, если только правящий монарх не предоставлял им особых привилегий. Евреи могли заслужить эту королевскую милость исключительными заслугами или крещением, из-за которого их, как правило, считали лицемерами и карьеристами. Между собой у евреев была поговорка: «Mach kein Risches» (не производи напористого впечатления). Когда впервые услышал слово Risches, я был слишком мал, чтобы понять противоречивость, с которой немецкие евреи воспринимали свою жизнь: производи впечатление на тех, кто выше, но не слишком явно!
И в совершенно другом духе, но с такой же гордостью мама рассказывала о дедушке с материнской стороны по фамилии Розенбаум, человеке очень маленького роста. Однажды теплым вечером уже на исходе своих лет он вместе с семьей сидел перед своим домом. Мимо проходил рослый молодой человек. Он указал на кусты роз и подразнил деда стишком: «Baumelein, Baumelein, du bist zu klein ein Baum zu sein» («Кустик, кустик, ты слишком мал, чтобы быть настоящим деревом»). Тогда мой прадед, которому было уже за восемьдесят, встал и сломал руку молодому человеку. В суде его оправдали на основании «справедливого гнева».
У мамы возникали трения с отцовскими сестрами и братом. Сестры отца, как считала мама, недостаточно уважительно относились к ее университетскому образованию, которого сами не имели. Иногда вспыхивали ссоры между мамой и дядей Фрицем, чьи патриархальные взгляды она ни во что не ставила. Что же до дяди Ганса, младшего брата отца, то он отказывался принимать маму всерьез. Как-то раз, отчитывая его, она сказала: «Ганс, я говорю это тебе только потому, что я человек прямолинейный!»
Часто мама направляла свою удивительную энергию на улучшение чужого поведения, внешности или манеры говорить. О, она знала, как появиться на людях! Она врывалась прямо в середину компании и ожидала, что тут же все замолчат и кто-нибудь подбежит к ней и возьмет ее пальто и шляпу. Она часто носила с собой докторский саквояж, даже когда в нем не было нужды. Люди должны были видеть, что она не просто фрау доктор, жена врача, но и сама врач. Ребенком я инстинктивно понимал, что мама всегда обо мне заботится, но у нее был такой довлеющий характер, что мне приходилось тратить много сил, чтобы освободиться из-под ее напора. В ее присутствии я редко чувствовал себя в своей тарелке.
Но мама была удивительно добра с пациентами, которым требовалась поддержка, и со всеми, кому требовалось наставление в любом вопросе. В критической ситуации мама могла действовать необыкновенно эффективно. Наша семья непременно погибла бы в холокосте без ее энергии, отваги и находчивости.
Когда мама оправилась от меланхолии после рождения моего брата, я вернулся в Гарделеген, где туалеты в доме были редкостью, ванные с горячей водой практически неизвестны, а многоквартирные дома отсутствовали. В Берлине были телефоны с номерными дисками, а в Гарделегене — с рычагами, по которым приходилось звонить болтливой телефонистке, которая соединяла с нужным номером и перезванивала. В 1920-х главным средством общения были открытки и письма, а не дорогостоящая телефонная связь.
Впервые я пошел в школу 1 апреля 1929 года, когда мне было почти шесть. В довоенном Гарделегене родители без яслей и детских садов учили своих маленьких детей быть готовыми к учебе и слушаться учителя.
В моем классе было сорок семь мальчиков. Герр Хорн, учитель, показал нам, как надо сморкаться. «Большим пальцем зажмите одну ноздрю, изо всей силы дуйте в другую и постарайтесь, чтобы все попало в носовой платок, а потом повторите то же самое с другой стороны. Я не желаю, чтобы у кого-нибудь на носу висели сопли», — сказал он. Потом он осмотрел наши носы, руки и платки, чтобы удостовериться, что мы запомнили урок. Попроситься в туалет во время урока называлось austreten и было verboten (запрещено). Наконец, он дал ясно понять, что не потерпит на уроке никакого schwatzen (болтовни с соседом по парте). Нос, туалет и schwatzen — это то, чему мы научились в первый день. Когда родители спросили меня, как было в школе, я сказал: «Я прошел».
На самом деле у нас редко бывали проблемы с дисциплиной, за исключением тех случаев, когда мальчики не могли понять, что от них требуется. За мелкие нарушения их били по рукам. За серьезные герр Хорн снимал с них штаны и бил розгами, выставив при этом их голые ягодицы на обозрение всему классу. Родители большинства моих одноклассников ушли из школы в возрасте четырнадцати лет, чтобы начать работать. Я уже знал благодаря родителям почти все, чему учили в первом классе, поэтому герр Хорн часто отправлял меня с поручениями в банк и магазины, где я обналичивал его чеки, оплачивал счета и заказывал хлеб и мясо. Иногда он отправлял меня к себе домой, и я докладывал ему, что делает его жена.
Мои родители, как все люди, жившие в то время, а раньше их родители, в уверенности, что они точно знают, что делать в любой ситуации, никогда ни у кого не спрашивали совета о том, как воспитывать детей. Главным образом дети должны были подавлять всевозможные порывы, которые не укладывались в правила хорошего поведения. Концепции «зависти к члену» и «детской ревности» еще не поселились в Гарделегене, хотя эгоизм уже был известен. Пониженная обучаемость, синдром дефицита внимания и другие открытые в последние годы расстройства и даже некоторые физические недостатки в то время считались плохими привычками, с которыми следовало бороться постоянным исправлением и упорным трудом. Когда я жаловался на что-нибудь, мать или отец говорили: «Больше старайся». Приобрести индивидуальность можно было, развивая какие-то свои умения или добиваясь больших результатов в учебе или спорте, но за счет того, что теперь мы назвали бы развитием личности. Мои родители, особенно мать, ясно дали мне понять, что я должен быть лучшим во всем, если хочу получать любовь и восхищение, которые надо заслужить.
В те дни народные пословицы и поговорки диктовали, как должны вести себя люди, особенно дети. Мы выросли, слыша «Не жалуйся; ты должен закаляться» и «Ты видишь соринку в чужом глазу и не видишь бревна в своем». Мы усвоили, что лекарство должно быть противным на вкус, как рыбий жир, чтобы оно подействовало. Я помню один случай с нашим школьным инспектором, который сначала велел дочерям одеться понаряднее, чтобы провести воскресенье в деревенском ресторанчике, а потом сказал, что они никуда не поедут, и все ради того, чтобы научить их «переносить фрустрацию». Сам педагогический принцип никогда не обсуждался, хотя то, что отец обманул дочерей, вызвало пересуды. В Гарделегене 1920-х годов самым важным было соблюдать «правила». Эта позиция ярко проявилась в старой немецкой шутке о законопослушном пешеходе, который мечтал, чтобы его сбила машина, едущая на красный свет.
У меня была репутация упрямца. Однажды, когда мама учила меня дисциплине, она, войдя в раж, ударилась об угол обеденного стола и сломала руку. В отличие от меня Хельмут, мой брат, который с самого детства был дипломатом, умел отвлечь маму шуткой. После своего первого урока музыки он называл ее Die Dominante, Доминанта, музыкальный термин, который обозначает господствующую тональность.