Сейчас, наверное, пора объяснить один парадокс.
Люди, с которыми я провел неделю на этой войне, не только не профессиональные военные (кроме, естественно, офицеров внутренних войск, да и то их главное тяжелое оружие — хрупкие бэтээры), но и в самой меньшей степени ответственные за ошибки политиков в чеченском конфликте: дали приказ, сказали «Надо», не объяснив толком, что же ждет их — профессиональных борцов с профессиональной преступностью. Они умеют анализировать, искать доказательства, проводить облавы и рейды, естественно, стрелять, некоторые из них — те же собровцы — хорошо владеют различными боевыми приемами. Их враг — мафия, которая, при всей своей мощи, еще не докатилась до фронтовых операций.
И вот они здесь. При мне у собровцев радость: первый раз за двадцать дней добыли кровати, до этого спали как придется. Остальные условия? Без условий. Деньги получат по возвращении — по два оклада. «Это сколько?» — спрашиваю. Один отвечает: восемьсот тысяч, другой, постарше званием, — миллион. Еще один сказал, что как бы все не вычли: дали денег на гостиницу, а какая здесь гостиница? Как отчитаться, если командировочные деньги оставили семьям, когда уезжали сюда, в Чечню…
Да, можно сказать и так. Им надоела Чечня как криминальная зона: фальшивые купюры (их столько здесь нашли, что можно оклеить дудаевский дворец), террористы, просто бандиты, которых ищет вся Россия. Не говоря уже о том, что им, профессионалам, был заказан въезд на территорию Чечни: из Франции и то легче выудить нашего гангстера, чем отсюда. Но, с другой стороны, им не пришла бы в голову идея сровнять с землей московское Солнцево только потому, что там была рождена знаменитая солнцевская мафия!
Хотя люди они служивые и привыкшие к риску, в принципе, они люди мирного времени. А здесь стали людьми войны.
Гордятся тем, что их раненые скрывают свои раны, чтобы не попасть в тыл. Довольны, что профессиональные военные признают их авторитет. Да даже тем хотя бы, что внутренние войска (хоть и другая служба, но все же свое МВД) понесли потери неизмеримо меньшие, чем регулярная армия, — ясно, что все это дает им право чувствовать себя куда более уверенно, чем их армейским соседям.
Нет, они не говорят о «матушке» России, о «сохранении территории», о «национальных интересах» (вообще я заметил, что всякие подобные слова звучат тем громче, чем тише звуки боев). Этих мужиков волнуют более земные проблемы: мину прямо перед эшелоном обнаружили, бэтээр сломался, снайперы расшумелись…
Повторяю, я приехал к людям, со многими из которых меня связывают профессиональные интересы, а с некоторыми уже давно знаком.
Но недели, а у некоторых — уже и месяц войны (по количеству проведенных здесь дней можно судить, какая у кого выросла борода) превратили их совсем в других, не знакомых мне людей.
Какой мир! Какие мирные переговоры! С кем? С этим бандитом? После того как столько наших ребят полегло? — слышался всеобщий ропот на мои робкие слова, что не может же так продолжаться еще и еще: тупик, а за ним — пропасть…
Больше того! Они кричали на меня, как будто я единственный журналист во всей России: «Хватит нас оплевывать! Что, мы самые виноватые?.. Чеченцы — люди, а мы кто? Где же вы были раньше со своими правами человека, когда в Чечне был полный геноцид русского населения? Почему не возмущались, когда русских за бесценок заставляли продавать свои дома?!..»
Я им говорил о разоренном городе, а они мне: «Почему же вы не напишете, как они повесили вниз головой одиннадцать солдат на здании Совмина?» Я о том, как армейский капитан положил из автомата четырех мирных жителей, абсолютно непричастных к тому, что из его батальона в живых осталось только шестеро солдат, а они мне о том, сколько чего они нашли в чеченских домах с ограбленных поездов.
И я понимал их личную правоту — каждого в отдельности, пережившего за эти дни здесь такое, что не приснилось бы и в страшном сне. Но я знал, что где-то в другом подвале другого дома кто-нибудь из моих коллег точно так же, сидя с чеченскими боевиками, слушает рассказы о пытках, которым русские солдаты подвергают чеченцев, о молодых ребятах, которые, несмотря на ранение, остались в строю, о мужестве и подлости, которые всегда соседствуют на любой войне, и, конечно, о разрушенных домах, об унижении. И обо всем, обо всем, что и они пережили за эти дни войны.
И, возможно, мой коллега точно так же услышит грозный ропот в ответ на вопрос: «Может быть, хватит? Может быть, пора кончать? Может быть, все-таки мир?» А после этого опять — слова о родном чеченском доме, о родине, о свободе.
Может, война — это зеркало, в которое смотрит человек и не может в нем узнать самого себя?
Что-то не так в этой российско-чеченской баталии. При всем идиотизме войн в них обычно присутствует хоть какая-то логика.
Ведь не успели мы стать враждебными друг другу народами — прошло всего-то три года, что за срок для истории? Даже в удостоверениях сотрудников полиции Чечни текст написан на русском языке, только на печати — волк вместо орла…
Боюсь, не в зеркало мы смотрим — друг на друга, позабыв уже, как выглядим на самом деле.
Из-за какого-то другого стекла другие люди насмешливо наблюдают, как ручеек крови превратился уже в полноводную реку.
Оружие. Нефть. Золото. Деньги… Возможно, эта цепочка слов и поможет, наконец-то, восстановить утраченную логику событий в Чечне.
«Это было как сон… — рассказывает мне парень из СОБРа. — Мы шли с Серегой, и он вдруг крикнул: «Смотри, бронежилет на снегу… Давай возьмем». Мы подошли ближе. Да, это был бронежилет, но — на обезглавленном теле. И ты знаешь, вдруг уже ничего не сработало. Я ничего не почувствовал…» Да, к этому быстро привыкаешь, слишком быстро… Уже на второй день я отметил в себе, что почти не реагирую на выстрелы. Военные медики мне сказали, что оптимальный срок пребывания в боевых условиях — две недели. Правда, уже для подготовленного к войне человека… Потом наступает апатия, и человеку уже безразлична не только чужая жизнь, но и своя… Убежден, что большинству из тех, кто попал на эту войну, раньше не приходилось стрелять в человека. Теперь для них это уже стало нормальным: и стрелять, и рассказывать о том, как стреляли. Вот типичный рассказ, услышанный мною: «Мы прочесывали квартал. Задержали человека, чеченца… «Что вы, я из оппозиции…» Мы отпустили его, и он уже зашел за угол. И тут к нам подбегает женщина: «Он же боевик, зачем вы его отпустили?» — «И что вы?» — спрашиваю. «Ну, догнали, завели за угол… И все». Но куда больше (хотя, казалось бы, куда больше?), чем сама смерть, бесит грязь, наверное, неизбежная в подобных странных войнах. Полковник внутренних войск рассказывает: «Прибегает армейский генерал. Срочно требует машины для вывоза беженцев. Я даю. Потом вижу толпу беженцев: «Вы почему не уехали?» Они отвечают: «У нас не было долларов…» Я кидаюсь к своему бэтээру, догоняю этого гада… Собровцы заломили руки… Жалко…»
Заметил, что в городе совсем не осталось ни птиц, ни животных. Единственно, кого видел, был котенок, живущий на молокозаводе. Офицеры назвали его «Дух».
«Куропаткины х-вы…» — мягче слов по отношению к нашим военачальникам мой собеседник не находит, вспомнив вдруг российского генерала, чье имя стало символом поражения в войне, которую Россия позорно проиграла в начале века. «Шестого января мы с мужиками собрались — изо всех подразделений, чтобы самим подсчитать, сколько же полегло в этом бездарном наступлении». — «Ну и сколько?» — «По нашим подсчетам вышло около пяти тысяч…» — и, помолчав, добавляет: «Сволочи»…
Все чаще и чаще слышал я здесь это слово. Это, и еще более резкие… Те, что не выдержит лист бумаги…
«Они были как зомби… — рассказывает еще один мой собеседник о пацанах, которые и стрелять-то толком не научились. — Минный обстрел, а они медленно, как в кино, кладут на землю автоматы и так же медленно расходятся в разные стороны, будто и не слыша свиста мин. Мы могли делать лишь одно — повалить их на землю хоть под какое-то укрытие…»
Здесь все напоминает об этом провальном наступлении, но больше всего — глаза оставшихся в живых командиров, потерявших своих бойцов. Мне и сейчас трудно забыть ту застывшую тоску.
Онемела душа
И застыла.
Той далекой зимой
В декабре-январе
Даже страшно представить,
Что было.
Мне удалось встретиться с несколькими участниками этого позорного похода на Грозный.
«Наступление началось 30 декабря (а не 31-го, как писалось в газетах). Шли тремя колоннами по трем дорогам. Сначала, еще не доходя до Грозного, в ночь с 30 на 31 декабря, попали под бомбы своих же собственных самолетов. Я звоню генералу Р.: «Вы сошли с ума! Что вы делаете!..» Он мне: «Найдите и расстреляйте этого наводчика…» Мы находим наводчика: «Но я наводчик армейской авиации, а вас бомбит фронтовая…» — слышим в ответ…» — это свидетельство подполковника Д.