Но Донован так и не добился от Геринга, чтобы тот признал преступность нацизма.
Один случай явственно показал, как относился ко мне Геринг. Генерал Донован вынудил Геринга признать, что он отдал приказ расправиться с американскими летчиками, спасшимися на парашютах из подбитых самолетов. Я перевел одну из реплик Геринга как «Я не признаю, что я это говорил». Генерал Донован повернулся ко мне и сказал:
— Дик, вы неправильно перевели. Геринг сказал «Я с этим не согласен», а не «Я не признаю, что я это говорил».
Я, рядовой, стал возражать Доновану, генералу, а Геринг скрестил руки на груди с широкой ухмылкой на лице и произнес:
— Я сказаль «Я не приснаю, что я этто говориль».
Вот это образцовая демонстрация силы в поддержку протеже! А также свидетельство в пользу генерала Донована, который предпочел точность субординации!
Судья Джексон хотел добиться осуждения Геринга как военного преступника, чтобы создать прецедент международного права и карать за преступления, которые до той поры находились под защитой государственного суверенитета, но он сумел провести на допросе с Герингом меньше часа. Геринг назвал трибунал спектаклем, который поставили победители, чтобы наказать побежденных, а в себе видел человека, разоблачающего этот фарс, — мученика, которого ожидает казнь за то, что он верно служил своему народу. Он решил, что, если и дальше будет настаивать на своей преданности покойному фюреру, это сделает его позицию мученика более убедительной.
Переводя все эти многочисленные беседы, я осознал всю чудовищность преступлений, совершенных против миллионов невинных людьми с огромной властью, но без нравственности и совести. Я был категорически убежден, что Геринг и его орда должны быть осуждены и приговорены к наказанию международным судом, и этот суд нельзя ошибочно принимать за простую месть победителей или уцелевших жертв побежденным. Я также видел в Нюрнбергском трибунале уникальную возможность задокументировать историю нацистской Германии, под присягой вытащив ее из тех, кто сделал ее преступлением века.
Так как для допросов в нюрнбергской тюрьме собиралось все больше заключенных, вскоре нам понадобились новые переводчики. В сухопутных войсках и воздушных силах США, находившихся в Европе, наверняка были сотни солдат, говоривших на двух языках, но, как ни странно, поиск будущих переводчиков для управления по проведению допросов и предстоящего процесса был поручен Госдепартаменту в Вашингтоне.
По прибытии в Нюрнберг эти кандидаты в переводчики сидели или ходили взад-вперед по моей приемной в ожидании, когда я с ними переговорю. Они страстно желали получить это назначение, которое бывает только раз в жизни, так как оно подразумевало встречу с чудовищами нацизма, повергшими в ужас весь цивилизованный мир. Прежде чем взять их на работу или отказать, я должен был проверить у всех уровень владения немецким и английским языками.
Тот, кто направил их в Нюрнберг из США, кто бы он ни был, плохо сделал свою работу. Я услышал много гортанного английского с сильным немецким выговором и буквальным переносом немецкого порядка слов и много немецкого с венгерским или польским акцентом. Еще в самом начале какой-то бесцеремонный пухлый человечек буквально провальсировал ко мне в кабинет с протянутой рукой и сказал: «Мисстер Цонненфелт, как я ратт с фами снакомиться. Я флатею семию езыками и лушше фсего ангелиским». Это «лушше фсего ангелиским» стало нашей поговоркой.
О том, насколько нелепо было набирать переводчиков подобным образом, свидетельствует докладная записка майора Силлимена, служащего моего отдела:
«В настоящее время порядок состоит в том, что гражданских лиц направляют к мисс Гэлвин [секретарю полковника Амена], которая направляет их к подполковнику Хинкелю [заместителю полковника Амена], который отсылает их к полковнику Уильямсу [офицер по оперативным вопросам], который направляет их к Зонненфельдту [главному переводчику], который по причине отсутствия у них квалификации обычно объявляет их ненужными и возвращает к мисс Гэлвин. Было бы желательно, чтобы не наш отдел, а административный взял на себя эту роль секретаря приемной и присылал к нам только квалифицированный персонал».
В конце концов я отобрал дюжину человек, бегло говоривших по-немецки, хотя английский у них выходил с акцентом и грамматическими ошибками. Я рассуждал так: следователи и стенографисты могут привыкнуть к несовершенному английскому или попросят повторить, а в немецком никаких ошибок быть не должно. Когда в основе допросов лежат трофейные документы, тем более документы во множестве экземпляров, следователю зачастую требовалось только удостоверить подпись или доказать, что свидетель или подозреваемый получал инкриминирующие документы. В таких простых вопросах следователям не мешал сильный акцент переводчиков с немецкого.
Некоторые из тех, кто не смог устроиться устным переводчиком, но тем не менее свободно владел обоими языками, стали переводить на английский язык немецкие документы. Письменные переводчики, в отличие от устных, имели возможность не торопиться и пользоваться словарями для поиска непонятных слов. Конечно, они делали очень важную работу, учитывая, что нацистские документы лежали в основе почти всех допросов, а впоследствии и прямых и перекрестных допросов во время процесса. Для перевода документов не требовался правильный выговор или беглое владение языком. К сожалению, эти переводы часто никто не проверял и на суде они приводили к серьезным промахам.
Положение устного переводчика определенно считалась более высоким, чем письменного. Я лишь недавно узнал, насколько все это было серьезно, из кусочка записанного и опубликованного интервью одного из отвергнутых мной кандидатов в устные переводчики:
«Там был один парень по фамилии Зонненфельд [я извиняю ему пропущенное «т» в конце моей фамилии. — Авт.]. Он, по-моему, был самый главный на Нюрнбергском процессе. У его были такие полномочия, что он любого, кого туда прислал Госдепартамент, мог взять и отправить обратно в Вашингтон как не имеющего квалификации. Он отвечал за персонал во время Нюрнбергского процесса, и его имя постоянно звучало по интеркому».
Я отвечал не за «персонал», а только за набор устных переводчиков для допросов. К тому же у нас в Нюрнберге не было интеркома. Еще за прошедшие с того времени годы я слышал много заявлений от тех, кто якобы встречался с подозреваемыми в Нюрнберге. Доступ к заключенным нацистам, прежде чем они стали подсудимыми, строго контролировали, и после предъявления обвинения к ним прекратили кого-либо допускать, кроме адвокатов и тюремных служащих. Для людей, чья жизнь вращалась вокруг их ненависти к нацистам, находиться в Нюрнберге было эмоциональной отдушиной, и они жаждали лицом к лицу встретиться с фашистскими чудовищами. Когда возможности встретиться с заключенными не было, некоторые от фрустрации просто придумывали себе, как разговаривали с ними в Нюрнберге. Все официальные допросы запротоколированы, с ними можно свериться в госархивах США.
Конечно, я был очень доволен своей работой в Нюрнберге, но моя голова была больше занята тем, как выполнять мою работу, а не тем, как отомстить нацистам за свое прошлое в Германии, которое в конце концов практически померкло по сравнению с тем, что мне довелось пережить позднее! Что же касается наказания подсудимых за их деяния против человечества, то это была задача трибунала.
Несмотря на всю серьезность и ответственность, переводы и допросы были не только работой. Как-то раз меня вызвали в допросную, где полковник Ховард Брандидж, выдающийся американский юрист с южным акцентом, пытался допросить Юлиуса Штрейхера, чей грубый немецкий выговор осложнялся заметными франконскими интонациями[4]. Переводчиком у них был эмигрант немецко-еврейского происхождения, говоривший по-английски с сильным швабским акцентом. Штрейхер, само собой, был тот самый мерзкий подстрекатель и порнограф, который высмеивал и порочил евреев в своей газете «Дер Штюрмер», приписывая им свои собственные извращения и чудовищно клевеща.
Допрос застопорился в самом начале, когда полковник Брандидж еще только пытался привести Штрейхера к присяге. Штрейхер и переводчик завели долгий и горячий спор.
— Да что он говорит? — в конце концов вмешался Брандидж.
— Плковник, — стал объяснять переводчик, — он спрашивает, што я, в шеркви?
— В цэ-эркви? В какой цэ-эркви? — проговорил Брандидж, растягивая слова. — О чем вы вообще говорите?
Когда меня вызвали, Штрейхер по-немецки спросил, кто перед ним, не судья ли трибунала. Я спросил у переводчика, почему он упорно говорил про «церковь».
— Шеркофь! Шеркофь! — ответил он. — Он хошет снат, кто перет ним — шеркофный адвокатт?