Я узнал много о Смирнове от его первого педагога – Эмилии Карловны Павловской, замечательной русской певицы, первой исполнительницы таких партий в операх Чайковского, как Настасья («Чародейка») и Мария («Мазепа»).
С ней я встретился в консерваторские годы. Как я уже говорил, неудовлетворенность своими вокальными успехами заставляла многих студентов бродить из класса в класс, от педагога к педагогу. Так и мы с Н.С. Ханаевым, прослышав о Павловской как учительнице Смирнова – а его имя было для нас уже знакомо и притягательно, пошли к ней домой. Послушав нас и узнав, что мы живем только на стипендию, Эмилия Карловна сказала, что будет заниматься бесплатно и сколько угодно. Правда, эта встреча в вокальном отношении дала нам не много. Но Павловская еще больше подогрела нашу страсть к сцене.
Ей в те годы было лет под семьдесят. Однако ничто не выдавало ее возраста. Среднего роста, подтянутая, стройная, в светлом завитом парике, Эмилия Карловна всегда была и внутренне приподнята, возбуждена, с большой горячностью говорила об искусстве. Театр был для нее святыней. Много рассказывала о Чайковском, о простоте и скромности, с какой он выслушивал мнение певцов, часто шел навстречу и ее просьбам и советам, касающимся вокальной партии. Но, конечно, центром наших бесед был Дмитрий Смирнов, которым Эмилия Карловна гордилась, словно своим сыном.
В кабинете Павловской висело множество фотографий ее знаменитого ученика во всех его лучших ролях. Эмилия Карловна рассказывала нам, что Смирнов пришел к ней еще совсем юношей. Стройный, высокий, он привлекал своей красотой. Он страстно любил пение, оно поглощало все его помыслы и желания. Это-то и заставило ее начать с ним заниматься:
– Когда я его прослушала, – вспоминала Павловская, – голос мне совсем не понравился. Дрожащий, вибрирующий, он показался непрофессиональным, слабым. Но не хотелось расхолаживать юношу…
Энтузиазм Митюши, как называла своего ученика Эмилия Карловна, увлек педагога. Друзья над ней даже подтрунивали, уверяя, что она занимается со Смирновым только из-за его приятной внешности. Но эти шутки скоро прекратились. Благодаря своему фанатическому отношению к пению, к урокам Смирнов стал быстро делать успехи. Уже к концу первого года занятий он заставил относиться к себе серьезно. А спустя еще год пошел на пробу в Большой театр. Спел с оркестром третий акт «Фауста» и четвертый «Риголетто». Несмотря на то, что голос его не произвел особого впечатления (это ведь была пора расцвета пленительного дарования Собинова – 1902–1903 годы), Смирнова все же приняли на партии второго плана, такие, как Синодал, Индийский гость, Баян. Помог этому и муж Павловской, бывший тогда режиссером Большого театра.
Однако Смирнов не удовлетворился этим, поставив перед собой задачу – обязательно петь все ведущие партии своего амплуа, и продолжал занятия с Павловской. Он так интересовался всем, что касалось пения и оперы, что часто ездил в Петербург на премьеры Мариинского театра, на гастроли какой-нибудь знаменитости или просто послушать какого-нибудь из любимых певцов. Сын богатых родителей, он не стеснялся в средствах. Однажды, еще до поступления в Большой театр, он восторженно сообщил Павловской, что заплатил двадцать пять рублей за то, чтобы спеть партию Синодала в Орехове-Зуеве, в спектакле какой-то передвижной труппы. И радости его при этом не было предела…
Стремясь быстрее усовершенствоваться в технике, он сам придумывал себе упражнения. Как говорила Павловская, Смирнов особенно много занимался развитием дыхания. Одним из его любимых упражнений было следующее: держа перед собой, на расстоянии примерно двадцати сантиметров, страусовое перышко и сжав губы, как будто собираясь тушить свечу, он тянул гамму на piano, стараясь так рассчитать дыхание, чтобы перышко колебалось абсолютно ровно при звучании любого регистра голоса. Очевидно, эта постоянная упорная работа и дала свои блестящие результаты, так как его дыхание действительно поражало необъятностью.
Проведя один или два сезона в Большом театре и уже спев Ленского, Смирнов решил ехать совершенствоваться в Италию.
– Однажды он пришел ко мне очень смущенный и не знал, как начать разговор, – продолжала Павловская, – думал, что я обижусь. Однако затем решился и сказал, что хочет пройти в Италии несколько итальянских и французских опер своего репертуара под руководством выдающихся мастеров, со всеми традициями и «фокусами», как он выразился. Я его поцеловала и благословила на этот шаг.
В Италии Смирнов пробыл около трех лет, писал Эмилии Карловне восторженные письма, рассказывал о певцах, о своих успехах, но в Москву собирался вернуться не раньше, чем приготовит «по-настоящему» несколько ведущих партий. Свое слово Смирнов сдержал. Как рассказывала Павловская, уже один его внешний вид свидетельствовал о большой перемене: он возмужал, стал собраннее, тверже, увереннее.
По возвращении из-за границы Смирнов заявил, что хочет выступить прежде всего в «Гугенотах» Мейербера. Все были буквально ошеломлены этой дерзостью, но не отказали: его смелость возбудила интерес. На спевках он не рассеял сомнений, так как выработал уже манеру, которой придерживался всю жизнь: не петь на репетициях полным голосом. Интерес к его выступлению возрастал. На спектакль съехалась вся театральная Москва. Костюмы у Смирнова были свои. И вышел он на сцену, как рассказывала Эмилия Карловна, красивым, стройным, обаятельным… Но едва спел первые фразы, как по залу пронесся неодобрительный шепот – голос был, как и раньше, дребезжащего, вибрирующего тембра. Однако это впечатление длилось недолго.
В первом акте «Гугенотов», как известно, есть романс Рауля, требующий от исполнителя виртуозной вокальной техники, если, конечно, петь его так, как написано автором, – обычно вокальный рисунок романса упрощают: не поют, например, хроматических гамм в двух каденциях, трудных настолько, что им впору быть только в партиях колоратурных певиц. Смирнов же выполнил все указания композитора и показал такое гигантское дыхание и чистоту техники, что зрительный зал замер, словно завороженный. А Смирнов пел, все более покоряя свободой и гибкостью голоса, полнотой своих верхних нот. Тут даже самые упорные скептики вынуждены были изменить суждение о Смирнове. Но подлинный триумф ожидал его в четвертом акте, где он с особым блеском спел труднейший драматический дуэт с Валентиной. После ре-бемоль третьей октавы, которое он взял как-то особенно легко и красиво, публика устроила ему небывалую овацию. Успех был, как говорила Эмилия Карловна, ошеломляющий.
В следующих спектаклях Смирнов спел Надира, герцога Мантуанского, бисируя по нескольку раз песню «Сердце красавицы», и каждый раз с новыми каденциями. Москва признала его, и тут же создался клан «смирнистов» в противовес «собинистам».
Однако Смирнов не стал таким всеобщим любимцем, как Собинов. Прежде всего, голосу Смирнова недоставало красоты тембра, того, чем в избытке владел Леонид Витальевич, особенно в центральном регистре. Изменял ему и вкус, недоставало тонкости музыкального чувства. Большие музыканты, как, например, К. Н. Игумнов, я помню, говорили:
– Слушаешь Смирнова – кажется, прекрасный тонкий мастер, и вдруг – сделает каденцию, головокружительную по виртуозности, совершенную по мастерству, но грубую, мало отвечающую музыке, безвкусную.
Очевидцы рассказывают, что однажды на оркестровой репетиции «Онегина», в сцене ссоры на балу у Лариных, Смирнов закатил длительную фермату на ля второй октавы. Сук настойчиво пытался снять жестом эту фермату, но никак не достигал цели. В конце концов, истощив терпение, он просто положил палочку, воскликнув:
– Конечно, тут фермата, но не на целый же час!
Вскоре после революции Смирнов уехал из России.
Потом, в конце 20-х годов, он дважды приезжал на гастроли, но с «чужим» паспортом.
Успех он имел большой. Пел тогда «Пиковую даму», «Фауста» и ряд концертов. В 1929 году выступал и в Тбилиси. Здесь я уже сам удостоверился в том, что слышал о нем. Дыхание и виртуозность техники поистине поражали. Но исполнение романсов, для которых особенно важна выразительность среднего регистра, меня не очень захватило. Тут я и убедился, что Смирнову действительно недостает строгого художественного вкуса. Например, в конце романса Рахманинова «Весенние воды» он взял на октаву выше проходящее си-бемоль, да еще закатил на нем длиннейшую фермату…
То же самое помешало мне принять целиком его Германа. Правда, за границей выступление Смирнова в «Пиковой даме» имело огромный успех. Но мы тогда уже знали образы Германа, созданные молодым Н. Печковским и прекрасным актером и певцом Б. Евлаховым. Они были в этой партии значительно сильнее, так как обладали не только крепкими голосами, но и ярким артистизмом, неподдельной экспрессией. Смирнову трудно было соревноваться с ними в драматической выразительности образа. Наибольшее впечатление он производил в последнем акте, где арию «Что наша жизнь? Игра!» пел в тональности си-мажор, как указано автором (обычно ее поют на тон ниже, в ля-мажоре), и это было великолепно. Хороши были в его исполнении и сцена грозы в первом акте и некоторые другие эпизоды.