Но, как утверждала, моя бабушка «Вода камень точит». Так случилось и с Энрике. Каждый вечер, как по будильнику, я подходил к ней и говорил, как здорово она выглядит. Что я весь день думал о ней. Что она женщина всей моей жизни. Я говорил чистую правду, насколько такое вообще возможно. Я думаю, Энрике чувствовала это. После трёх месяцев тяжких трудов я был услышан ею.
Она была моей принцессой. Это была противоположность, которая меня притягивала: она, ходившая каждую неделю в оперу и в театр, такая чистая и в свои 13 лет, конечно же, всё ещё девственница. Она сидела всегда с прямой спиной, грациозная, как русалка. У неё дома всегда пахло свечами, тогда как у меня дома свечи горели лишь на Рождество. Для чего же иначе электричество? Энрике была женщиной, которой я мечтал обладать, моей богиней, превосходство которой я осознавал. Только в одном я чувствовал себя лучше её: когда я убирал ноты, она не могла сыграть даже «Маленького Ганса». «Послушай» — говорил я ей — «Ты пять лет училась играть на пианино и не можешь сыграть без нот вообще ничего, где же твоё творческое начало?» Тогда она смотрела на меня обиженно и плакала.
Через полгода я познакомился с её родителями: мы сидели вместе за столом — Энрике, ее отец, мать, четверо сестёр. Её отец вдруг наклонился ко мне и шепнул: «Дитер, мне нужно поговорить с тобой с глазу на глаз». А я спросил: «Да, в чём дело?» А он: «Надеюсь, ты меня правильно понимаешь, моей дочери только 14 лет…» Он говорил немного напыщенно и туманно, так что я ему ответил: «Да, если Вы имеете в виду, что я не должен спать с Вашей дочерью — так это я давно уже сделал!» На что её папочка легонько размахнулся и влепил мне такую затрещину, что я растянулся около стола. До конца моих дней мне было запрещено приходить домой к Энрике.
Таким я был и прежде: взрослые ненавидели меня хронически. И я заметил, какое это иногда щекотливое дело — говорить правду. По–видимому, существуют различные виды правды — такая, которую можно произнести вслух, и такая, которую лучше утаить. Я по сей день так и не понял, какая из них какая.
С той поры Энрике и я начали встречаться тайком. Я любил её неистово и был хронически ревнив. Было время, когда я дни напролёт просиживал на дереве перед её домом и наблюдал в бинокль, кто заходил и выходил оттуда. Она рассказывала мне, что собирается делать домашние задания с девочками и ещё какими–то типами, а я хотел удостовериться, что она меня не обманула. Я приходил после полудня и бесконечно долго сидел на этом дерьмовом дереве.
Ночью Энрике вылезала через окно своей комнаты и — топ–топ — бежала 7 километров ко мне, а затем бросала камушек в окно моей комнаты. Я впускал её, мы прокатывались круг (или два круга). Рано утром в 3 часа — топ–топ–топ — она бежала 7 километров до дома. Мои родители узнали об этом, когда я, несмотря на летевшие в окно камни, проспал приход Энрике. Единственным человеком, которого разбудил этот шум, был мой отец: он посадил Энрике в свой «Мерседес» и, ни слова не говоря, отвёз её домой. Даже меня не разбудил. Что касалось историй с женщинами, я мог рассчитывать на отца: «Мы, мужчины, должны поддерживать друг друга.»
Потом пришла осень, глупое дерево потеряло все свои листья, и я решил перенести слежку за Энрике на весну. Кроме того, меня ждала моя музыка. С тех пор, как я впервые взял в руки гитару и стал первым в хит–парадах Люлле, я был помешан на мечте сделаться музыкантом. Я приходил из школы, швырял ранец под кровать, сочинял музыку, отбивал такт на гитаре, пока не приходили мои товарищи: ещё одна гитара, бас, ударные. Тогда, в душной тёмной котельной в подвале моего дома всё и начиналось, ещё не идеально, но начало было положено. Здесь, в нашей темнице, мы мечтали о ярко освещенных стадионах, полных народа. Домашние задания оставались невыполненными — у меня ведь были дела поважнее. Но однажды терпение отца лопнуло — зверски взбешённый постоянным шумом в доме, он ворвался в мою комнату и заявил: «Твои школьные успехи оставляют желать лучшего! Но теперь с этим покончено!». И — хруп — от гитары остались лишь мелкие обломки. До сих пор у меня в ушах треск ломаемого дерева. Я взвыл. Так рыдать можно только тогда, когда ты ради гитары неделями копаешься в грязи на картофельном поле. Когда ты уже видишь себя жмущим руку Полу Маккартни. А потом приходит отец и мгновенно превращает твои мечты в кучу обломков. А мой отец, толстокожий человек с душой динозавра, едва не расплакался вместе со мной. В тот же день у меня появилась новая гитара, и я мог играть дальше. Я косил под Боба Дилана и начал сочинять протестантские песни: «Падают бомбы, но едва ли мы что–то изменим, не нужно протеста, что–нибудь должно случиться…» Всё это в стиле «Blowing In The Wind». Костёр — гитара — песни.
«Не ползать, а строить» — если человек с душой динозавра что–то делает, то доводит дело до конца. Когда мои кумиры из радиоприёмника‑Deep Purple, Urian Heep, короче, самые важные иностранные группы, все как раз обзавелись синтезаторами, мой старик поверил в мои творческие силы. Конечно, я не упустил возможности поставить его в известность, что такая вот шарманка была бы неплохим подарком, и что моей группе следовало бы быть получше укомплектованной. Получилось так, что и к Рождеству я попросил тот же подарок — маленькую «Филокордию» за 1950 марок. За три дня до рождества я не мог сомкнуть глаз — так сильно волновался. Моё воображение не могло нарисовать, как я нахожу что–то клёвое под ёлкой. Ни одному подарку я не радовался так сильно. С гордостью поставил я мою маленькую милую «Филокордию», моего ягнёночка, в комнату и сутки напролёт без еды и питья молотил по ней. «Я хочу стать композитором» — заявлял я всем и каждому.
Мои родители измученно улыбались, постоянное бренчание чуть не довело их до нервного истощения. «Этого достаточно, чтобы играть в кругу семьи," — считал мой отец — «ты можешь выступать на свадьбах и похоронах, но семью этим никогда не прокормить.» Конечно, папа не мог удержаться, чтобы не запустить свой любимый сценарий конца света: «Однажды я зайду с друзьями на вокзал, а там будешь стоять ты, бродяга, со шляпой в руке». Собственно, я должен быть ему благодарен за это, он был для меня мотивационным тормозом. Именно потому, что его не увлекли мои идеи, я был точно уверен, чего я действительно хочу.
В пятнадцатилетнем возрасте мы с моим товарищем Чарли организовали нашу первую группу: «Mayfair». А настоящей группе, разумеется, нужно выступать. Я подошёл к пастору Шульце и сказал: «Послушай, нам нужен на вечер дом церковной общины.» Мы продали 300 билетов по марке за штуку. Но перед выступлением нас с Чарли охватила предстартовая лихорадка, и мы так волновались, что вынуждены были зайти в пивную и опрокинуть полтора литра пива. Сам концерт длился 5 минут. Я крепко держался за синтезатор, меня качало, а Чарли блевал за сценой. Мегапровал!
Это Отдать — Всё-Ради — Музыки возымело свои последствия. В школе не было никого, кто учился бы так же ужасно, как я. Стоило мне хоть чуть–чуть нарушить правила, как это сразу бросалось в глаза. 365 дней в году учителя мечтали выкинуть меня из школы. Если у других было по 2 выговора в классном журнале, то у меня было 75: «Дитер швыряет щёткой для обуви в одноклассников», «Дитер ковыряет пальцем в пупке», Дитер то, Дитер это. Каждый день, каждую неделю. Я чаще пребывал за дверью, чем на уроке. Я изводил их всех. «Дитер, сообщи, когда будешь готов отвечать» — говорили мне. А я через несколько минут: «Да, спасибо, я готов». Менее всего я щадил учителя музыки, его я считал наиболее достойным презрения — он не умел играть на фортепиано, не умел играть на гитаре, вообще ни на чём. Ему я не давал вставить ни слова на уроках. В конце каждого полугодия мой дневник был полон плохих оценок. Возможно, так и тянулось бы целую вечность, если бы не один взрослый, который имел право сидеть у нас дома на кушетке и есть бабушкин земляничный торт. Человек, которого я, после всех нулей и ничтожеств на моим жизненном пути, принял наконец–то всерьёз: образованный, сверхумный, профессор, доктор технических наук мой дядя Гейнц. Если Вы удивитесь: мол, откуда взялся такой в семье Боленов? — отвечу: не знаю. Он–то и взял меня в оборот: «Послушай, Дитер," — говорил он, — «или ты поднапряжёшься и круче всех сдашь выпускные экзамены или будешь работать, как один из тех халтурщиков на стройке у твоего отца — лопату в руки и вкалывай, пока не понадобится врач». Это меня действительно испугало, мне ведь приходилось помогать отцу в работе, и я был уверен: всё, что угодно, только не строительство! Каждый раз после того, как я таскал камни, меня рвало. Физический труд был определённо не для меня, и становиться дегустатором на очистных сооружениях в Эверстене я тоже не хотел. Это было ключевое событие моей жизни, тогда–то я и очнулся. Я начал лицемерно льстить моим учителям, тем, что состояли при партии социал–демократов. Писал в сочинениях фразы типа «я против капитализма» или «война монополизму». Ходил с учителями пить пиво и вдруг стал получать хорошие оценки. Вынужден признаться: я расточал клейкую лесть направо и налево. Помню, как помогал кому–то из учителей вешать дома занавески. Отвратительно, но, тем не менее, «отлично» по немецкому. Бабушка не уставала мне повторять: " Всё, что делаешь, нужно делать на 100 % или вообще не делать». Фраза, в которой ужасно много правды! Итак, я использовал целый горшок лести. Почти полкило! А в самой середине этого соуса лицемерия — моя цель: мой учитель д-р Кнаке, среди социал–демократов носивший кличку Важный Вилли, которому я особенно хотел понравиться. С ним я начал ходить на собрания СПД.