Годом позднее, мне был 21 год, мы поселились на первом этаже многоквартирного дома в Гейзмаре, неподалёку от университета. В квартире всегда стоял неприятный запах, потому что канализация в доме была ни к чёрту, но зато у нас были прекрасные новые обои. Даже в том, как мы их клеили, проявилась наша непохожесть: я наклеивал полосы, а Эрика шла сзади и отскребала их, потому что, как ей казалось, полосы шли вкривь, вкось и волнами отставали от стены. Могу откровенно признаться: когда речь заходит о декорировании или украшении, выясняется, что у меня две левых руки. Вообще же, что касается работы по дому, я придерживаюсь классического разделения труда. Я охотно наколю дров, остановлю на полном ходу несколько грузовиков или завалю медведя. Зато избегаю вытирать пыль и мыть посуду. При вытирании пыли никогда не могу определиться, с чего же начинать. А мытьё посуды, по–моему, совсем уж не мужское занятие. Я скорее куплю новый фарфоровый сервиз, чем возьмусь за воду, «Prile» и натяну резиновые перчатки. К тому же у меня аллергия на резину, абсолютно на все вещи из этого материала.
Мы с Эрикой играли в жену и мужа, она готовила, я учился. Универ, сочинение музыки, выступления с группой — это доконало меня. Впервые со времени моей половой зрелости сидел я, милый и послушный, каждый вечер с одной и той же женщиной и, сидя на диване, уплетал солёную соломку. Через 5 с половиной лет, на семестр раньше, чем положено, я приступил к сдаче выпускных экзаменов. Устные экзамены по основным предметам были открытыми, нужно было сидеть там в чёрном костюме и при галстуке, а однокурсники смеялись над несчастных мучеником. Моим первым устным экзаменом был «Организация и управление», самый любимый предмет, вёл его мой любимый профессор: я вошёл в аудиторию, подготовился — супер, был уверен в себе целиком и полностью и не знал ровным счётом ничего. А всё из–за какой–то идиотской сноски в сраной книжке этого самого профессора. Но, ради всего святого, кто же читает напечатанное мелким шрифтом? Со вторым вопросом я тоже схалтурил. В конце концов экзамен закончился, и я вышел, имея в кармане четыре с минусом. Почти провалился, вот здорово! «Мне никогда больше не сдать ни одного экзамена» — думал я. Чуть не умер от страха, мне казалось, что мир рушится. На следующий день я отправился на экзамен, который ненавидел больше всего на свете, подготовился я отвратительно и вышел из аудитории с единицей. Хоть я до сего дня не понял, как же это получилось, но если сейчас, 15 лет спустя, мне снится кошмар, и я просыпаюсь, весь в поту, то это значит, что я провалился на экзамене, потому что снова забыл прочитать сноску.
Весной 1978, когда Vadder Abraham со своей «Песней неряхи» обрушился на нацию, я оказался вдруг проэкзаменованным, дипломированным, аттестованным торгашом и не имел ни малейшего понятия, как быть дальше. Я всё ещё лелеял свою мечту о большой музыкальной карьере, но все мои демо–кассеты приходили с негативным ответом. С другой стороны, мои родители, которые желали, чтобы я вернулся в лоно семьи и управлял бы фирмой в Ольденбурге. Для этого они, собственно, и отправляли меня учиться. И к тому же я нуждался в финансовой независимости, в чём–то прочном. Я написал 2 заявления о приёме на работу, одно в Эмден, другое в Гамбург, получил два согласия и подписался под двумя трудовыми договорами. Безопасность прежде всего. Я пытался обмануть время, хотя сам себе не решался признаться в этом. Обе фирмы приняли бы меня с радостью, мой расчёт оправдался: дело в том, что во время учёбы я выбирал самые нелюбимые предметы, те, которые совершенно не нравились моим однокашникам — финансирование, управление, организация, руководство, ревизия, управление секвестрованным предприятием. В том, что касалась управления, я был лучшим, знал все последние достижения в этой области. Этого–то как раз и не хватало фирмам. Это выгодно отличало меня от всех других.
Я возвращался из Гамбурга в Гёттинген, и случайно — мама до сих пор уверена, что это чистая случайность — проезжал по гамбургской Галлерштрассе. На бронзовой табличке сверкало, «Музыкальное агентство». Итак, лавочка, куда я всё время вслепую посылал свои демо–кассеты. Откуда они приходили назад. Возможно, что сотрудников агентства я достал, как фурункул на заднице.
Я поднялся по ступенькам в подъезд, нажал на сверкающую бронзой пуговку звонка и, когда швейцар вылез из своей каморки и спросил о цели моего визита, я спросил: «Могу я поговорить с Петером Шмидтом?» То самое имя, которое ставилось под всеми отказами в течение пяти лет.
Швейцар позвонил наверх: «Да, здесь господин Болен, говорит, он тот самый человек, который постоянно заваливал Вас своими демо–кассетами… Что?.. Да… О'кей… Да, я отправлю его к Вам», после чего мне была устроена аудиенция на втором этаже. Этот самый Петер Шмидт оказался коренастым мужчиной с бесконечно длинными волосами и, к моему удивлению, обращался он со мной совсем неплохо: «Проходи, присаживайся», объявил он, пребывая, по–видимому, в отличном настроении. «А чем ты, собственно, здесь занимаешься? Хочешь выпить чего–нибудь?» Мне ужасно импонировал тот факт, что он столь дружелюбен с таким ничтожеством как я. И если я сейчас вежлив с новичками в моей среде, то только потому, что научился этому у Петера Шмидта. Все остальные попирают ногами тех, кто ниже и поклоняются тем, кто стоит выше, я же могу наплевать лишь на начальство. С теми, кто выше или на одной ступени со мной, я могу быть дерзким.
Мы поболтали немного, и я откровенно сказал: «Я завязываю с музицированием. Вернусь домой, буду управлять отцовской фирмой. Но сперва пройду практику в какой–нибудь фирме, наберусь опыта.»
Когда я сказал это, Петер вдруг поднялся с места и вышел из офиса со словами: «Секундочку, я сейчас вернусь…», а я недоумевал — что же он собирается делать? Десять минут спустя он вернулся: выяснилось, что он разговаривал с шефом. «Почему бы тебе не начать свою практику у нас?», спросил он. Я был абсолютно счастлив. А он спрашивал дальше: «Сколько ты должен был получать в месяц на твоей новой работе?» Я ответил: «Пять тысяч» А он: «О'кей, у нас ты будешь получать 3 тысячи. Плюс тысяча аванса в месяц от агентства — на всякий пожарный, а если ты будешь приносить нам больший доход, мы пересмотрим условия.»
Шикарным почерком, так что «Б» в слове «Болен» была размером с мой мизинец, я подписал договор. Тот, кто прочтёт его сегодня, наверняка решит, что подпись принадлежит человеку, умевшему считать лишь до трёх, вот так неловко. Мне удалось точно установить: чем незначительнее человек, тем шикарнее его подпись. Моя тогдашняя монстровая «Б» не стоила бумаги, на которой была нацарапана. Теперь же я подписываю бумаги какими–то каракулями и могу позволить себе купить десяток Ferrari.
В пункте номер четыре немецким языком было написано нечто, похожее на письмо, которое учительница начальных классов пишет родителям ученика:
«Дитер Болен должен стараться во время действия договора снабжать издательство песнями, исполнителями и группами, а также информировать агентство обо всех происшествиях на музыкальном рынке, которые ему станут известны.»
Не хватало ещё дополнения вроде:
«Ну погоди же, если ты этого не сделаешь! Тогда мы разозлимся и на неделю лишим тебя десерта.»
В абсолютной эйфории я вернулся к Эрике в Гёттинген, я знал, что она занималась какой–то витриной в Карштадте, постучал в окно витрины и крикнул: «Эрика, я получил работу в Гамбурге.» Она ужасно перепугалась, ибо, когда декораторы наряжают витрины — это всем известно — эксгибиционисты собираются со всей округи, улюлюкают и на славу веселятся, когда декораторша в испуге оборачивается.
Типично для Эрики было то, что в моей работе её заинтересовал только один аспект: «Ты мне обещал, что если уедешь из Гёттингена, то возьмёшь меня с собой. А сейчас заберёшь ты меня или не заберёшь?»
Я хотел быть лояльным, сам себе казался скалой среди морских волн, на которую можно положиться. А потому мы вместе переехали в крошечную двухсполовинойкомнатную квартиру в трёхэтажном жилом доме в одном из районов Гамбурга. Зелёный, идиллический, просто маленький Ольденбург. В полукомнате я оборудовал себе маленькую студию, Эрика положила под кровать в спальне надувную лодку. Каждый на свой лад. Я спросил её: «Что же должна значить твоя лодка?» А Эрика: «Ну, мы же в Гамбурге. И я боюсь, что вода выйдет из берегов и затопит всё вокруг». Она как–то читала, что в 1962 году прорвало все дамбы.
Стая зебровых зябликов, конечно же, переехала с нами. Эрика повесила клетку в кухне, как раз рядом с плитой. Однажды кто–то включил все конфорки разом, и зверушки пали на дно клетки, как конфетти на песок. Кто бы это ни сделал, без сомнения, он сотворил подлый поступок, однако никто не сможет обвинить в этой подлости меня, ибо ясно одно: как я никогда не вытирал пыль, так никто не видел меня поблизости от плиты.