Бывало, мы плавали с дедом на его лодке из Нюрговичей в Корбеничи, в магазин за хлебом. Я сяду на весла, погребу да и соскучусь, отвлекусь на какой-нибудь пейзаж, благо Большое озеро не повторяет свою красоту, за каждым мысом новое. Дед тем временем, сидя в корме, окунает в воду кормовое весло, дает лодке направление и ход, ни одного гребка не пропустит, от причала до причала: работает веслом по-крестьянски, на совесть, как и любым орудием труда. Так и на фронте солдатом.
Утром к моей избе прибежал пес Малыш. У пса подвело живот, третьи сутки он жил некормленый. Я поделился с ним трапезой, отдал ему полкило ветчины (формовой, колбасной), ни разу в жизни до сего утра им не пробованной. Малыш проглотил ветчину как-то безотчетно, не разжевывая. Я дал ему полбуханки хлеба; хлеб он разжевал, все съел до крошки. Малыш успокоился, не лаял, не выл, по-видимому, согласился пожить со мной, подождать хозяев. Я сел на лавочку, поставленную таким образом, чтобы видеть Большое озеро — в одну сторону до протоки, соединяющей его с маленьким озером, в другую до излучины. Озеро было тихое, задумчивое, как вся природа; леса по высоким его берегам чуть расцвеченные, заснеженные, с густыми, неподвижными пологами тумана в распадках. Я смотрел на озеро, на леса, Малыш прижался к моей ноге. Нам двоим было хорошо просто так сидеть над озером, любя друг друга. Малыш еще не знал, что скоро я уеду отсюда, как уехали дед с бабкой, как уехали все.
Я раздумывал, как поступить с Малышом... В лесу не бывает праздных раздумий, надумал — и делай, никто за тебя не сделает, на завтра не отложишь: завтра вдруг грянет зима или еще что-нибудь... Я накачал резиновую лодку-байдарку, спустил ее по осклизлому травяному склону в озеро. Малыш пришел следом за мною на берег. Я сказал ему: «Ну, садись в лодку, Малыш, поплывем к деду с бабкой». Малыш выслушал меня, отшагнул подальше от лодки, сел на траву. В глазах у него можно было прочесть: «Я остаюсь здесь».
Я сел в лодку, поплыл по тихой, темной, туманной воде. Малыш пошел берегом, провожал меня. В том месте, где тропа забирала вверх, к избе Торяковых, пес решительно повернул в гору, не оглядываясь, побежал домой.
Плыть по безветренному озеру в редкость у нас, лодка скользила бесшумно, как по маслу, и, правда, вода была масляниста... В одном месте плавания я приметил отдельно стоящую на мысу, совершенно необлетевшую, озолоченную березку. Ее отражение в зеркальной воде, кажется, достигало дна озера, сияло из глубины, будто в озеро опустили зажженную люстру.
В Корбеничах я поднялся к новой избе Торяковых. Во дворе дед Федор вытесывал из чурки какой-то предмет в хозяйство, может быть, ручку к двери. Я обратился к деду с тем делом, ради которого приплыл: «Малыш-то у избы сидит в Нюрговичах. Воет». Дед сокрушенно развел руками: «Да, знаешь, как ехали на тракторе, взяли его в кабину, он на ходу выскочил и давай бог ноги. Прибежи-ит...»
Я спустился к лодке... Уже засумерничало, в Корбеничах зажигались редкие огни...
Чай с морошковым вареньем
Нынче в зиму почта на Гору не ходит; связь моя с миром по озеру, по лыжне. Лыжню, понятное дело, надо сперва проложить, накатать. И так всю зиму наперегонки со снегом: снег завалит мою одноколейную дорогу, мою линию связи, а я ее заново протопчу... Зато как повернет на весну, солнце снега оближет, ветры причешут, морозы-утренники наморозят до хруста...
Лыжня — по озеру... Надо спуститься с Горы: Гора высока, склон крут (помните, по-вепсски Нюрг — это крутосклон; отсюда название деревни: Нюрговичи). Для слалома, скоростного спуска наша Гора — лучше и не сыщешь. Я скатываюсь с горы на широких лесных лыжах; на самых крутяках схожу лесенкой. Бывает, и приземляюсь: падать мягко, сугробы пуховые. При этом по сторонам не оглядываюсь: никто не видит меня, я один на Горе; под Горою я тоже один...
Торить, поддерживать лыжню на замерзшем озере много труднее, чем плавать по нему на байдарке, даже и против ветра. Самая лютая зима не без оттепели; снежный покров, как слоеный пирог, с корочками наста, с мокрым нутром. Большие морозы наморозят столько льда, что самому ему не поместиться в озерной котловине; полопается; в трещины выплеснется вода — это наледь. Угодишь в нее, на лыжи налипнет, примерзнет по пуду. Еще прихватит пургой. Так и чапаешь — в Корбеничи за хлебом, к деду Федору с бабой Таней на беседу...
Зато бывают дни: выйдешь на волю — и окунешься в белизну, синеву... Снег хрустнет у тебя под ногой, со скрипом, как капустный кочан. Сорока слетит с куста калины, осыпет целый сноп, облако, феерию блесток. Чурку отпилишь от принесенной из лесу лесины, топором как жахнешь, чурка пополам разлетится... Нет лучшего дела на свете, чем колоть в ясный день на морозе дрова!
Станешь на беговые лыжи (на лесных по целику, на беговых по укатанному), задашь себе урок слалома, скоростного спуска, искупаешься в сугробе, скатишься на озеро — и пошел по лыжне, со стуком и свистом. Скажешь себе спасибо (больше некому сказать): какой же ты молодец, что лыжню протоптал-укатал, не поленился, снеговею не уступил!.. А когда занастеет снег, выровняет его солнечный ветер по всей ледяной гладкости озера, — можно коньковым шагом лететь с легким сердцем, отмахивая палками, как крыльями.
В мгновение ока домчишься от Нюрговичей до Корбеничей, так, на лыжах, и явишься к деду с бабкой Торяковым. Первым тебя учухает пес Малыш, погумкает в избе, на мороз носу не высунет.
— Здравствуйте, хозяева! Принимайте гостя из Нюрговичей!
Разумеется, гостю рады.
— Садись чаю попьем, — попотчует Федор Иванович.
Уговаривать долго меня не надо. К чаю я совершенно готов.
— А как же, попьем непременно.
Татьяна Максимовна принесет глиняную миску морошкового варенья, скажет:
— Ешь варенье. Мало дак ишо принесу. Ты летось деду, помнишь, наказал по морошку идти, сам бы он и не скрянулся: сей год с этим переездом наволновались. У меня руки-ноги отнявши были, а теперь и ниче.
— Буде можа супу похлебаешь, — от всего сердца хочет меня уважить Федор Иванович, — эва килька в томате у нас взята: магазин теперича под боком дак...
Я похлебаю супу, не побрезгую килькой в томате. Целый день на морозе пробудешь — быка съешь, а уж барана-то точно. Или хотя бы кильку... в томате...
И потечет наша стариковская беседа, как ручей зажурчит.
Придут коты, помурлычут. Малыш ткнется мордой в колени. Все семейство Торяковых в сборе, прижилось на новом месте...
Морошковое варенье сладостно на вкус, хрустко на зубок, с семечками; сохранило запахи лета... И беседа наша с дедом и бабой куда бы ни завернула, все возвращается на морошку. Пить чай с морошковым вареньем в зиму — экое благо!
Морошка, может быть, самая скрытная ягода в наших лесах. Ее и лесной-то не назовешь, как чернику, к болотной — клюкве — не приравняешь. Морошка растет в тех местах, где лес измельчился на сходе в болото, меж чахлых сосенок и елок, на кочках. Да и то не всякая обочина болота — морошковая.
Значит, что же? Надо обойти все болота, держать в памяти путик, куда идти по морошку. Листья у морошки, как узорные зеленые салфетки, лежат на кочках. Ягода восстанет из мха на высоком стебле, вылущится из кокона, крепенькая, как орех, лаково-розовая, в спелости янтарно-желтая, истекающая соком.
Морошка не только скрытна, привередлива к месту, где явить себя; ее трудно захватить и по времени: никто не знает, когда поспеет морошка сей год, то в июле, то в августе, смотря какое лето.
Приедешь на Гору посередке лета, первым долгом спросишь у Марии Тяклешовой (нынче в осень Иван да Марья Тяклешовы переехали в Усть-Капшу, построили там новый дом): «Ну, как морошка?» Мария ответит: «А кто ж ее знает. Мы с Иваном сенничали, некогда в лес сбегать. Да вот, у меня пышка испечена с морошковым вареньем, с прошлого лета оставши маленько. Есть ишо, е-е-есть! Попробуй звон с молоком топленым».
В июле у нас на Горе и в окрестных селах о морошке витали разноречивые слухи. Одни говорили, что надо недельку еще подождать, другие говорили, что уже потекла. Морошка-текучая ягода, как снегурочка: покрасуется и растает-утечет. Июль в тот год выдался жаркий. Ночи на севере такого цвета, как свеженакошенное сено, еще не сложенное в стог, на лугу распущенное, высохшее, посеребрившееся, всеми цветами, какие есть, пахнущее. Ночи в июле пахнут сеном, росой. Самое время траву косить, сенничать. Стога сложат, тогда уж по ягоду...
Вот и я... Косу мне подарил Иван Тяклешов; это — царский подарок: косовище вепсовское, еловое, с горбиной, с особенной рукоятью, из сука выструганной. Косу я обмакну в росу, тогда уж бруском по стали: вжик-вжик — тотчас тебе отзовется Иванова коса. Рубаха Ивана белеет то выше, то ниже по склону. Сколько я знаю Ивана (уже лет десять), косит он в белой рубахе. Маленькая Маша трясет сено сушит, сенничает — в красной косынке. В погожий июльский день Иван да Марья накосят, высушат столько сена, что навьют целый стог-зарод. И я накошу-насушу копешку. Охапку снесу себе на ложе: спать на сене все равно, что косить в охотку, только не надо руками размахивать...