И вот — я учился в предпоследнем классе — отец сдал. За одну зиму. Заболел и сразу превратился в старика. Весь январь, почти не вставая, он пролежал на кровати, и ветер злорадно ломился в дом и запихивал под дверь смерзшийся снег.
В феврале у нас начинают готовиться к путине, но отец все не вставал, и время уходило, и тогда мы с мамой вытащили сети и стали надвязывать порванные нити. Мы работали вечерами, и сети были жесткие — на омара ставят самую грубую снасть,— и на пальцах у нас вскакивали водянистые волдыри, и мы их срывали, когда затягивали петли, а в заливе уже стонали и плакали тюлени, приплывавшие к нам перед весной с Лабрадорских мелей.
Днем работал только мамин брат — я был в школе, а мама, хлопотала по хозяйству — он издавна рыбачил в паре с отцом и не верил, что отец безнадежно сдал.
К марту стало ясно, что мы не успеваем: мы сидели над сетями из вечера в вечер и ложились спать перед самым рассветом, но до путины оставалось только восемь недель, а мы еще даже не осмотрели лодку. Я видел, что дядя начинает тревожиться — у него ведь было двенадцать детей, а море не кормит тех, кто отстает. Я упорно работал, но весна приближалась, и мы отставали все сильней и сильней; рыбаки уже начали шпаклевать лодки, а мы все не могли развязаться с сетями. И я понял, что пора расставаться со школой.
На следующий день я остался дома. А вечером, когда мама куда-то ушла, отец позвал меня и сказал: «Не дури».
Но я ему ответил, что все уже решено и я не желаю ничего обсуждать.
— Так-то оно так, — проговорил отец. — У тебя решено. А у меня вот нет. И я считаю, что тебе обязательно надо доучиться.
Мне самому до слез было жалко школу, а тут еще он со своими советами. И вот я злобно отрубил — почти крикнул, что пусть, мол, он оставит свои советы при себе и не указывает, как мне надо поступать.
Он смотрел на меня и молча лежал на кровати, шестидесятипятилетний седой старик, потом приподнялся — кровать заскрипела,— присел и глянул мне прямо в глаза.
— Я не указываю, как тебе надо поступать, — сказал он. — Я просто прошу.
На другое утро я собрался в школу. Мама вышла на крыльцо и сказала мне вслед: «А мать и отец подыхай, значит, с голоду. Хорош!» Я не оглянулся — только прибавил шагу.
Когда я вернулся в этот день домой, отец и дядя сидели в кухне, и перед ними на полу были расстелены сети.
А к концу апреля свежевыкрашенная «Дженни Линн» весело и нетерпеливо танцевала у пирса. Береговой припой распадался и отступал, в черные полыньи выплескивалось море, и чайки стремительно срывались вниз, хватали юркую серебристую сельдь, тяжело взлетали и садились на льдины.
И вот настало первое мая, и лодки, как обычно, рванулись в море. Словно живые существа, застоявшиеся в доках и теперь наконец-то выпущенные на волю, они радостно и деловито пробирались по заливу, обходя массивные зеленовато-белые айсберги, и, вырвавшись из узкой горловины бухты, веером расходились в открытое море, беря курс к родовым традиционным мелям, навеки закрепленным за каждой семьей. Я сидел на уроке и посматривал в окно, и лодки постепенно скрывались за горизонтом, и среди них уходила в море «Дженни Линн» — дядя, расставив ноги, стоял у штурвала и проскальзывал впритирку к ледяным горам, чтобы не слишком уваливать с курса, а на корме неколебимо возвышался отец и придерживал принайтованную к палубе сеть.
После полудня «Дженни Линн» швартовалась у мола, и мама спрашивала вернувшегося отца: «Ну как там в лодке?»
— Нормально, — отвечал он.
Весна незаметно превратилась в лето, подошла третья неделя июня, и нас распустили на летние каникулы. В июне заканчивался лов омара. Я надеялся, что теперь мне удастся доучиться, — мы с осени начнем готовить снасти к путине, и отец вытянет еще одну весну.
Но первого июля дядя сказал, что его берут матросом на океанский тральщик. Мы знали — он уходит с «Дженни Линн» навсегда и к следующему сезону купит собственную лодку: его старшему сыну исполнилось шестнадцать, а жена ждала тринадцатого ребенка. Дядя любил отца, но рисковать не мог. И тогда я понял, что мое ученье кончилось.
В июле я начал рыбачить с отцом — стал у него штурвальным вместо уехавшего дяди. Отец молчал, а мама была счастлива. После обеда мы готовили снасти к лову: распутывали подборы и наживляли поводки, а вечером ставили на отмелях ярусы — несколько связанных между собой переметов, и выбирали их в знобкой предрассветной тьме. Мы выходили из дому в четыре утра, вместе с другими рыбаками спускались к причалу и перед восходом солнца уже бывали на месте. Я не сразу привык так рано вставать, и иногда, видя, что в моей комнате темно, рыбаки кидали мне в окно камушки. Я вскакивал с постели, торопливо одевался — море ведь не кормит тех, кто отстает, — скатывался по лестнице и заглядывал к отцу. Он лежал на кровати, полностью одетый, дымил сигаретой и читал книгу. Но сам он никогда меня не будил.
В тот год выдалось на редкость удачное лето: устойчивая погода и много рыбы. У нас ни разу не рвало ярусы. Я здорово окреп и дочерна загорел, как мамины братья, мои дядья.
А отец, сколько я помню, никогда не загорал — он обгорал и облезал раз по двадцать за сезон, и соленая вода разъедала ему руки, и обветренные, всегда чуть растрескавшиеся губы начинали кровоточить, если он пел или улыбался, и во время путины он почти не брился — ему было больно дотронуться до лица, и не снимал браслеты даже в тихую погоду, потому что у него все время болели руки. Но раньше я почему-то ничего не замечал.
В общем, я многому научился за это лето и на многое глянул иначе, чем раньше: разглядел то, на что смотрел с детства, но никогда не видел, не обращал внимания. Мой отец не был похож на рыбака, хотя он рыбачил не хуже других и в поселке его любили и считали своим. Я вспомнил, как зимой, посылая меня учиться, он сказал, что всю жизнь мечтал об университете; тогда я пропустил его слова мимо ушей — ну, вроде бы он ляпнул, что хочет быть циркачом, а сейчас вот вспомнил — видно, стал умней.
И однажды я твердо пообещал отцу, что, пока он жив, я никуда не уеду. Отец помолчал, потом улыбнулся мне сквозь дым и, посасывая сигарету, спокойно сказал:
— Что ж, сынок, спасибо.
Мы продолжали рыбачить. Прошел июль, кончилась неистовая августовская жара, наступили первые дни сентября, когда мальчишки еще с удовольствием бегают в школу, а вода над отмелями такая прозрачная, что на дне можно разглядеть самые мелкие камушки, и как-то вечером мама мне сказала: «Видишь, как он радуется — даже помолодел!»
Сентябрь, как всегда, был тихим и бессолнечным, он пролетел неприметно, легко и спокойно. Подходил октябрь, и начинало штормить. Теперь мы не оставляли ярусы на ночь и, если задувал северный свежак, возвращались и выбирали пустую снасть. В ноябре у нас унесло четыре перемета, море потемнело и сделалось сизым, а ветер все время нагонял волну. Мы дохаживали последние дни путины. Толстые свитера и тяжелые плащи, намокнув и обледенев на стылом ветру, становились жесткими, как железные доспехи, а с рукавиц свешивались ледяные лапы, и мы их оттаивали о выхлопную трубу. По утрам ветер обычно дул с материка, но к полудню обязательно заходил норд-вест, и мы немедленно поворачивали к берегу: идти против осенней северо-западной волны на тридцатифутовой островчанке — гиблое дело.
Я стоял за штурвалом, как когда-то мой дядя, и временами оглядывался, чтоб посмотреть на отца — он высился на корме в зарядах мокрого снега, и над ним нависала свинцовая волна, потом корма задиралась к низкому небу, и я отворачивался, чтобы не сбиться с курса. Но двадцать первого ноября — в последний день путины — я повернулся к отцу, и его не было.
В конце ноября, когда задувает норд-вест, развернуть островчанку навстречу волне — значит пойти на верную смерть. Море не ставит на могилах крестов, и, если ты все же сумеешь повернуть, ты не сможешь отыскать то проклятое место, где Атлантика похоронила очередную жертву. И откуда тебе знать, когда это случилось — за минуту до того, как ты обернулся, или за десять. Но зато ты знаешь — и уж это наверняка, — что твой отец никогда не умел плавать. Ни отец, ни дядья, ни деды, ни прадеды. Рыбаки предпочитают долго не мучиться.
У восточного побережья Северной Америки много богатых омарами отмелей. Весной омаров вмораживают в лед и на грузовиках-рефрижераторах отправляют в города. Грузовики день и ночь мчатся по автострадам, но омаров требуется все больше и больше, они дорожают, конкуренция растет...
А на отмелях, закрепленных за «Дженни Линн», уже десять лет никто не рыбачит. Море не ставит на могилах крестов, но наши предки разметили его — навеки. Дважды сюда приходили большие катера и закидывали огромные донные сети, и дважды кто-то срезал на них баканы, и сети навсегда оставались в море. Дважды в наш поселок приезжали полицейские и задавали много каверзных вопросов, но мужчины, стоявшие у дверей своих хижин, и женщины с грудными детьми на руках равнодушно смотрели на полицейских и молчали. Полицейские ругались, объясняли рыбакам, что море принадлежит всем, как воздух, его нельзя поделить... Рыбаки молчали.