в Москву. Так хорошо послужил, помолился, причастился, сам и «потребил» все из Чаши, поскольку служил без дьякона. Глотнул на дорожку чайку, и вперед.
А тут гаишник его останавливает, палочкой своей машет. Иеромонах открыл окно и выглянул. А милиционер ждет, что вот сейчас ему в руку бумажку вложат хрустящую. Но тот держит себе руль, в окно машины выглядывает и не проявляет ровно никакой активности.
Тогда гаишник занервничал:
— Это… Нарушаем…
— Что? Где? — удивился иеромонах.
— А почему колеса, как у «Татры»? — придумал наконец гаишник. — Штраф.
— Хорошо, — согласился иеромонах. — Только вы, когда штраф будете выписывать, напишите там: за то, что колеса, как у «Татры»…
— Зачем это? — подозрительно спросил тот.
— А я в лавре буду и самому вашему главному гаишнику (тут он назвал фамилию), который мне нрава выдавал, покажу.
— Да ладно, — смутился милиционер. — Езжай так.
Отпустить‑то он его отпустил, но зло на него затаил. Узнал он, что попы эти, когда народ причащают, всегда вино пьют. И подкараулил священника в следующий раз.
Иеромонах наш остановился, открыл окно:
— Что теперь?
— Пили сегодня? — радостно спросил гаишник. — Вино употребляли?
— Нет, не пил. Но потреблять — да, потреблял.
— Ага, — злорадно воскликнул мучитель. — Ну, так давай сюда права.
Отобрал у него права на целый год и даже составил акт, чтобы все было чин по чину. И не пожалуешься.
Приехал иеромонах своим ходом в лавру, скорбный. Встретил меня, рассказал всю историю и приступил с расспросами:
— Владыка, в чем я был неправ? Сказано же в заповедях — не лжесвидетельствуй! Не солги! Я всю правду и сказал! Выходит, за правду я пострадал?
А я ему говорю:
— Эх, обвел тебя вокруг пальца твой искуситель-гаишник. Все‑таки надо бы рассуждение иметь, кому исповедуешься. Разве кто‑нибудь тебя учил, что надо исповедоваться именно гаишнику? А кроме того — разве ты выпивал? Разве ты потреблял — алкоголь? Кровь же Христову! Вот так же, мне думается, произошло и с вашим раскаявшимся разбойником, — вздохнул владыка, поглядев на Синявского, и произнес с чувством: — Что ж он вертухаю‑то стал исповедоваться? Так что в промыслительном плане он не того для исповеди избрал: ни вертухаю, ни гаишнику, ни искусителю, ни врагу рода человеческого, — сказано ведь: исповедайтеся Господеви, яко благ, яко ввек милость Его!
Волна за волной
Году в 88–м, когда Церкви начали понемногу возвращать храмы, знакомый архиерей, для которого мой муж собирал материалы по истории Владимирской епархии, предложил ему принять диаконский сан и отправиться служить в Муром, где открыли единственный в этом городе православный храм.
Если бы это было предложено ему четырьмя годами раньше или шестью годами позже, он бы тут же согласился. Но в ту пору у нас были такие сложные семейные обстоятельства, что переезжать всей семьей, с детьми — школьниками, не представлялось возможным. И он отказался.
И вот, когда в 95–м году он все‑таки был рукоположен в диакона, а затем и в иерея и стал служить в храме Святой мученицы Татианы, ему приходит письмо из Мурома. В конверт вложена фотография храма. А на обороте надпись: «Этот храм был последним, который закрыли в Муроме в 1937 году. Там служил диакон Вигилянский, расстрелянный безбожной властью. В 1988 году храм был снова открыт, и с тех пор там совершается Божественная литургия».
Такая это была провиденциальная и символическая весть: последний священнослужитель перед закрытием храма был новомученик Вигилянский, и первый же после его открытия должен был тоже стать Вигилянский, то есть мой муж, чтобы восстановилась связь времен, сомкнулись звенья, пошла волна за волной… Получилась бы история прямо из какого‑нибудь канонического «Жития»…
Но так наглядно, красиво, буквально и… неправдоподобно не получилось. «Единство места» — не удалось: один служил там, другой служит здесь.
Да и Владимирский владыка, предлагавший моему мужу рукоположение в Муроме, вовсе тогда не знал фамилию последнего муромского священнослужителя. И предложил это, движимый не столько человеческой логикой и расчетом, сколько какими‑то иными импульсами и токами…
Так вот, я дерзаю высказать предположение, что это Промысл Божий владел здесь тайной драматургической интриги, это он что‑то такое владыке нашептывал и подсказывал, к чему‑то моего мужа подводил и подталкивал, сопровождал, присутствовал, словом, был где‑то тут, чтобы мы — уже постфактум — обнаружили его действие в удивленном и радостном узнавании.
Во гласе трубнем
Был в Свято — Троицком монастыре иеродиакон Потапий, могучего телосложения и высоченного роста. Но особенно впечатлял он всех своим недюжинным голосом, который он очень берег, холил и лелеял.
Часто можно было его видеть на Афонской горке, по которой он прохаживался перед службой, упражнял горло и потихонечку распевался. Но ветер разносил его дивные басистые переливы: а — а-а! а — у-а! и — у-э — о-а — ы-е — ю! Они были не только слышны, эти «в бархат ушедшие звуки», но даже и осязаемы, почти вещественны.
Вскоре он был замечен и отмечен самим правящим архиереем Варнавой, который сделал его протодиаконом, забрал к себе в епархиальный Эмск и поселил в маленьком монастырьке, находящемся прямо в городской черте. Они часто вместе ездили по епархии, и отец Потапий неизменно поднимал дух молящихся сразу же, с первого же возгласа, когда его бас так торжественно, грозно и целокупно выводил это: «Вос — станите!»
Но в перерывах между богослужениями и поездками, когда он сидел в своей келье, большому отцу Потапию было нестерпимо тесно и томительно в стенах того маленького монастыря, куда его определил владыка. К тому же этот монастырек вовсе не принадлежал монастырским насельникам, поскольку там располагался еще и музей, который чувствовал себя хозяином и храмов, и монастырского корпуса. Музейщики были очень враждебно и даже агрессивно настроены против малой братии, робко жавшейся по своим углам. Потапию некуда было даже и уединиться в монастырском саду, чтобы как следует попробовать голос, чтобы, начиная с глухого ворчанья: «Благослови, владыко» или — ниже некуда — глухого баса: «Бра — а-а — ти — и-е — е!», далее раскатывая его и вширь и ввысь, кончить на высоком завое: «С Го — о-о — с-подом бу — у-у — дем!»
Тут же выскакивали эти вездесущие музейщики и, демонстративно затыкая уши, прогоняли его в домик, переданный монастырю.