Занавес
Картина третья
Начало осени. Вечер после выборов.
В темноте слышно, как где-то не очень далеко торжествуют победители — шум, ликующие крики, невнятное электронное бормотание репродуктора и «Предвыборная песня Уолли О’Хара» — на этот раз поют ее не несколько человек, а целая толпа. Время от времени прорезаются отчетливые выкрики: «Уолли!», «О’Хара!».
На улице появляется веселый, возбужденный Сидней, шарит по карманам, ища ключ от двери. В квартире звонит телефон. Сидней вбегает, оставляя дверь нараспашку, и спешит к телефону, схватив по пути бутылку и стакан. Шум становится глуше, но остается как фон.
Сидней (блаженно-веселый: он не пьян, он опьянен победой). А-а… привет, мистер Дэфо! (Возня с бутылкой и телефоном.) Нет, я тут. Стою, как штык!.. Да, да… Ну ладно, мистер Дэфо, вы сами понимаете, мы сегодня не в настроении поминать старое… Конечно, я собой доволен, мистер Дэфо! А вы бы на моем месте… Нет, вы понимаете, что произошло? Самое безумное, невообразимое, нелогичное… Ну, а вот видите — произошло!.. Значит, мы, мертвые, пробудились, мистер Дэфо! Хорошо, пожалуйста, — поговорим, когда я протрезвею. (Кладет трубку и отпивает из стакана.)
Во время телефонного разговора вошел Элтон; он стоял молча спиной к двери, ожидая, пока Сидней закончит. Сидней замечает его, но не видит выражения его лица.
Элтон, дружище, знаешь, в чем главная беда у нас, верящих? В том, что мы не верим! Я не верил, что сегодняшнее может случиться даже через миллион лет. Что мы победим. Что и маленькие старушонки, и непробойная шоферня с грузовиков, и тощие стиляги из рекламных агентств с Мэдисон-авеню вдруг возьмут да выйдут на улицу и одним жестоким ударом сметут прочь Большого Босса! Можешь ты поверить? (Садится и, упиваясь этим чудом, качает головой вперед-назад, потом снова пьет.) Знаешь что? Мы ничего не знаем о человеческой расе, вот что! Ни черта, оказывается, мы не знаем. (Внезапно вспоминает о прекрасной мишени для насмешек.) Где этот Дэвид? (Встает и выходит наружу. Ликующий шум становится слышнее.) Куда девался этот выродок с печальным взором? Впервые за двадцать лет в политической истории свершился переворот, а он где-то прячется. (Кричит.) Эй, Стриндберг! Где ты? Почему прячешься от современности, а?
Элтон (хмуро). Оставь его в покое.
Сидней. Почему? Я хочу, чтобы этот эльф-недоучка ложкой выхлебал свои трагические бездны девятнадцатого века! Ты знаешь, что мы сегодня доказали, Элтон? Ты понимаешь, что мы доказали? Мы доказали, что люди хотят, что людям необходимо иметь свободу выбора. Покажите, что для них есть два пути, и дайте им право выбора, тогда унылый нигилизм развеется, как дым. Пуф-ф!
Элтон — вне этого всего; он стоит, задумавшись о чем-то своем; он не слушает и не слышит.
Элт, знаешь, сколько времени нашему миру? Совсем немного, солнечной системе только пять биллионов лет. По сравнению с вечностью— наверно, один день и одна ночь! Ты понимаешь?.. А смотри-ка, всего двадцать пять миллионов лет назад по земле разгуливали на полусогнутых коленках первобытные обезьяны, ты понял меня, Элт? А это же были обезьяны — нелюди, а обезьяны. (Виски еще больше разжигает его пыл.) Черт, как здорово! Ясность мысли такая, будто мозги мои умащены душистыми персидскими маслами! Обезьяны! А между ними и нами промелькнули всякие другие пареньки: яванский человек, пекинский, неандерталец и много-много спустя, наконец-то кроманьонец. Каких-нибудь тридцать жалкеньких тысчонок лет назад. Элтон, он ребенок! Дитя!
Элтон (устало подымает затуманенные глаза). Кто, Сидней?
Сидней. Человек! Человеческий род! Вчера он научился добывать огонь и изобрел колесо, а сегодня мы возмущаемся, почему он не изобрел заодно всеобщую гармонию, мудрость и правду! (Иссякнув, обмякает.) Несколько жалких тысяч лет назад ему пришлось придумать календарь и научиться выращивать злаки; за несколько ничтожных лет придумать — все. А мы его ругаем на чем свет стоит. (Возводит глаза кверху с притворно жалобным видом.) А ему просто нужно еще немножко времени… и все будет в порядке. Как ты думаешь, Элт? Время и свобода выбора, как сегодня, а? Может… может, тогда бы мы справились со всем. Как ты думаешь? (Наконец замечает, какое лицо у Элтона, который стоит, уставясь на него.) Ты что? Может, ты голосовал за другого кандидата? (Встает, смеется и, поднимая стакан, напевает арию Хиггинса из «Моей прекрасной леди».) «Так, значит, мы добились, добились, добились!» (Затем.) Какого черта, что с тобой?
Элтон (не отрывая глаз от Сиднея). Это правда, Сид?
Сидней (сразу поняв). Что — правда?..
Элтон. Не виляй, мы же с тобой давние друзья. Это правда? Правда, что она потаскуха? И ты хотел, чтобы я на ней женился?
Сидней не отвечает, он садится и испускает тяжелый вздох.
Почему ты мне не сказал?
Сидней (глядя в пол). Не мне это говорить. Сама Глория должна была сказать. Люди меняются. Она переменится. Ей только нужен человек. Не расстраивай меня сегодня, Элтон. Не веди себя как школьник, увидевший свою девчонку под ручку с другим.
Элтон. А как бы ты себя вел?
Они смотрят друг другу в глаза.
Когда работаешь в шахте, Сид, уголь въедается в кожу; от рыбака всегда несет рыбой… Она уже не способна любить, это все комедия. Иначе быть не может.
Сидней (уклоняясь от прямого ответа). Ты мог бы понять, Элт, что мое молчание было для тебя очень лестным. Лестным, потому что я считал тебя человеком, способным принять Глорию в свою душу и помочь ей, как ты когда-то хотел помочь всему человечеству.
Элтон усмехается.
Элтон. Ты сейчас говори со мной как мужчина с мужчиной, Сид. Ты бы на ней женился?
Сидней. Элтон, да побойся бога! Ты же был революционером. Это что, уже для тебя ничего не значит? Одно дело носить хлеб трущобникам Бауэри, а другое — есть его вместе с ними, да?
Элтон. Ты бы на ней женился?
Сидней. Если бы я ее любил… Не знаю, что тебе сказать, кроме того, что если бы я ее любил…
Элтон (пронзительный крик). Ты знаешь, что приходится выделывать таким девушкам?
Сидней. Да ладно, знаю. У тебя сейчас воспалено воображение, каждый безликий мужчина во вселенной становится…
Элтон. Тем, кто спит с моей любимой… пользуется ею, как… предметом обихода… как вещью, инструментом…
Сидней (сострадая всем на свете). Пытаясь утолить какие-то свои несчастные потребности, Элтон…
Элтон. …как товаром! (Взглядывает на Сиднея.) Непонятно тебе, Сидней? (Трет рукою лоб.) Моя родословная — дешевый товар и его потребители… Разве ты не знаешь? Я бегу от Глории, чтобы не сделаться товаром. Почему у меня такая светлая кожа, Сидней? Ты никогда об этом не думал? Потому что мою бабку сделали дешевым товаром. Купля и продажа в этой стране начинается с меня.
Сидней. Ну, ладно…
Элтон. Нет, ты не понимаешь… Мой отец, ты знаешь, был проводником спальных вагонов… Он тридцать лет подтирал плевки и сперму, разносил напитки и знал все секреты белого человека… Среди ночи он вскакивал от звонка, натягивал белую куртку и улыбку и тащился по коридорам с подносом и веничком… с бумажными мешками… и улыбкой… тащился туда, где звонил белый человек… тридцать лет. А моя мать… она была поденщицей. Она всегда приносила кусочки того-сего из кухни «Мисс Леди»… что-то ей дали, а что-то она стянула… Мама несла свою добычу домой и выкладывала на кухонном столе… а все мы стояли и любовались… А отец… он, бывало, глянет и уйдет. И вот однажды вечером на него вдруг что-то нашло: он взял да и смахнул все на пол — и желе, и кусочек ветчины, надбитую лампу, и свитер для меня, и две маленькие вазочки… Он сбросил все это на пол и стал кричать, а по щекам у него бежали слезы… «Не хочу держать в своем доме объедки белого человека, не хочу! Не желаю видеть его отбросы!»… А мама стояла, крепко сжав губы, и, когда он лег спать, все подобрала, что не разбилось и не испортилось, помыла, почистила и спрятала в шкаф… И мы это ели и носили… надо же было как-то прожить, и маме нашей было не до гордости… Я тоже не хочу объедков белого человека, Сидней. Я не могу жениться на ней. (Встает и вынимает листок бумаги.) Я написал ей записку.
Сидней. Ты даже не хочешь повидаться с ней?