Лорейн Хэнсберри
Плакат в окне Сиднея Брустайна
Несколько лет назад мне позвонила одна моя приятельница и сказала, что она забыла о том, что такое душевный покой, после того как вывесила в окне плакат с призывом бороться против влиятельной тогда группы политиканов, окопавшихся в их районе.
Меня поразила взволнованность моей приятельницы. Это была абсолютно аполитичная дама, переселившаяся сюда с Запада, и ее манере произносить слова в нос как бы подчеркивала полнейшее равнодушие к житейской возне. Я никогда не подумала бы, что она способна ввязаться в острую политическую борьбу на арене большого города. Эта история захватила меня, потому что я воспитывалась на военных фильмах и реакция моей знакомой была точь-в-точь, как в кино военного времени: никакие угрозы не заставят ее снять плакат! Одним словом, моя знакомая с ее закалкой, унаследованной от предков-пионеров, и решительностью дойти до «самых верхов» оказалась на высоте. Я, естественно, тут же принялась за пьесу о том, как оклахомское упорство вступает в конфликт с елейным нью-йоркским конформизмом и побеждает его.
Но, как неизбежно случается с драматургами, за те годы, что я работала над пьесой, все в ней постепенно сместилось. Меня перестала интересовать чудаковатая приятельница, на каком-то этапе она вообще исчезла из пьесы, и ее место занял другой персонаж, который по мере того, как на первый план в пьесе выдвигалась проблема политической позиции, постепенно становился центральной фигурой. В результате долгих эволюций я дала ему имя Сидней Брустайн.
Пожалуй, самой животрепещущей темой для меня являются муки человека, делающего выбор, и это вполне естественно. Мне тридцать четыре года, а это значит, что я принадлежу к поколению, которое формировалось в вихре и взрывах послевоенного спора между Сартром и Камю. Фигура западного интеллигента, застывшего в нерешительности перед пламенем причастности, — точный образ некоторых ближайших моих друзей. Одни соревновались в прыжках — например, в коммунистическую партию и обратно. Другие мучительно искали высшего смысла жизни в потоке абстракций, бегущем из Лондона и Парижа. Третьи свихнулись на стезю исканий «осмысленного» отрицания всякого смысла в чем бы то ни было и соответственно обратились к зен-буддизму, живописи действия и попросту к Джеку Керуаку.
Вообще, мое поколение входило в возраст, впитывая в себя мрачные пророчества силоне, кестлеров, ричардов райтов. Поэтому мы оказались плохо подготовленными к тем выводам, которые надо было сделать в связи с Алжиром, Бирмингемом или заливом Свиней. К 1960 году лишь у немногих американских интеллектуалов достало духу устыдиться того, что изменение их отношения к кубинской революции случайно совпало с переменой в официальной правительственной политике США. Точно так же в конце концов они предоставили юмористам с телевидения защищать аграрную реформу. Настроения таких интеллигентов, духовный климат такой среды и составляет ядро пьесы, хотя в ней и не изображены эти события.
В результате получилась пьеса о молодом человеке, страдающем от язвы желудка, пребывающем в смятении чувств и находящем утешение в игре на банджо, и я вижу в нем воплощение определенного типа интеллектуалов из Гринвич-виллидж, на каких я насмотрелась за те десять лет, что прожила в этом районе.
Откровенно говоря, в этой пьесе мне хотелось как-то «переделать» образы тех интеллигентов, которые знакомы нам по сцене (так же, как в свое время мне хотелось как-то «переделать» тех негров, которые тоже знакомы нам по сцене). Мне кажется, в американском театре и кинематографе выработался стереотип интеллигента — этакой личности в роговых очках и элегантном твидовом пиджаке спортивного покроя, — который изъясняется не иначе как высоким слогом и о высоких материях, пока какая-нибудь девица в черных чулках не стаскивает его с высот в самую гущу земной жизни.
Но на нашей сцене редко встретишь полнокровную фигуру интеллигента из средних классов, зачастую еврейского происхождения, который обитает в Гринвич-виллидж в квартире с горячей водой, носит вельветовый пиджак, обожает фильмы Бергмана, непременно бывает на лекциях о школе «нового романа» и концертах на Вашингтон- сквере и не упускает случая ввязаться в какой-нибудь спор. Я думаю, что «Плакат в окне Сиднея Брустайна» помогает воссоздать правдивый портрет человека из этой среды.
Некоторые спрашивают, почему я в этой пьесе «отошла от негритянского вопроса». И я не знаю, что отвечать, ибо мне кажется, что я никогда не писала о «негритянском вопросе». «Изюминка на солнце» — это пьеса о столкновении американской семьи с торгашескими идеалами общества. И действующие в ней лица — негры. В некоторых других моих пьесах персонажи тоже негры. Но во всех моих пьесах много и белых. Я пишу пьесы о самом разном, в них действуют и негры, и белые — вот и все, что я могу об этом сказать.
Лорейн Хэнсберри
The Sign in Sidney Brustein's Window by Lorraine Vivian Hansberry (1965)
Перевод с английского Г. Злобина и И. Треневой
Действующие лица
Сидней Брустайн.
Элтон Скенлз.
Айрис Пародус-Брустайн.
Уолли О’Хара.
Макс.
Мэвис Пародус-Брайсон.
Дэвид Реджин.
Глория Пародус.
Полицейский агент.
Картина первая
На сцене — Гринвич-виллидж в Ныо-Йорке, излюбленное пристанище тех, кому хочется бунтовать или по крайней мере отгородиться от социального устройства, в котором мы живем.
На заднем плане в дымке расстояния угадываются знакомые приметы огромного города. На первый план выступают фасады домов — образцы разностильной архитектуры, которая, надо полагать, отражает характер здешнего сообщества, где искусство и богема пытаются изолировать себя от всего прочего, а между тем самый факт их присутствия притягивает сюда тех прочих, которым хочется если не слиться с богемой, то хоть соприкасаться с ней, а это, как ни парадоксально, в свою очередь взвинчивает квартирную плату так, что для богемы она становится недоступной. Здесь многоквартирные дома самого прозаического и унылого обличья стоят бок о бок с бережно хранимыми реликвиями первых дней американской цивилизации; здесь в тесном соседстве перемешаны подлинные художественные ценности с дешевкой, и все вместе создает впечатление претенциозной красивости и в то же время настоящей, неоспоримой живописности
Так, например, тут виднеется реставрированная «голландская ферма», там- конюшня, где, говорят, держал своих лошадей один из первых губернаторов штата, а вот особнячок в стиле барокко — собственность некоего знаменитого и эксцентричного актера. А в стороны отходят узенькие извилистые улочки, где окна с частыми переплетами, и среди зимы, когда втекла по углам покрыты изморосью, действительно создается нечто похожее на диккенсовский Лондон.
Квартира-студия Брустайнов находится слева, в первом этаже перестроенного доходного дома, как и в других подобных домах в Гринвич-виллидж, здесь есть старомодная железная лестница, изгибающаяся дугой над крошечным внутренним двориком, где каким-то чудом пробиваются и упрямо зеленеют городского типа растеньица. Под площадкой лестницы — вход в квартиру Брустайнов. Рядом, направо — дерево.
Квартира видна в разрезе. Стены по нынешней моде Гринвич-виллидж чисто-белые. И на фоне этих стен, чтобы радовать глаз — ибо хозяева квартиры придают немалое значение таким вещам, — мягкие желтые и тепло-коричневые тона и кое-где пятна оранжевого, сочного, ярко-оранжевого и того прелестного синего цвета, который связан в нашем представлении с культурой индейского племени навахо. Сразу чувствуется, что даже если бы живущие здесь люди имели много денег, — а это, разумеется, не так, — то они не стали бы тратить их на дорогую мебель. Сообразно своему вкусу и бумажнику они предпочитают пробавляться дешевыми распродажами Армии Спасения, и это у них уже граничит со снобизмом. Они никогда не заглядывают в антикварные магазины «Американская старина», где цены рассчитаны главным образом на богатых туристов. Вероятно, несколько лет назад в этих комнатах было бы немало явно «модерных» вещей типа «сделай сам», по это поветрие уже прошло, и сейчас здесь нет ни одного изогнутого металлического стула с сиденьем и спинкой из холста или низкого столика со скошенными углами. Теперь туч «деревенская мебель» с ее нарочитой простотой и утилитарным удобством.
Однако по углам все еще стоят расписные керамические горшки с мясистыми рододендронами, и повсюду валяются стопки прошлогодних журналов и кипы газет. В результате создается впечатление беспорядка, хотя в квартире вовсе пе грязно. На степах множество репродукций и фотографий, изображающих и совершенно неизвестные, и самые прославленные произведения мирового искусства, репродукции все без исключения в хороших, со вкусом подобранных рамках. Единственная дорогая вещь в комнате — отличная радиола и, само собой, полки с долгоиграющими пластинками, причем ни одна из них не стоит под углом. Отвоевывая V них стены, на других полках теснятся сотни и сотни книг. На одной стене — банджо Сиднея.