Ознакомительная версия.
Но по мере работы над повестью бес художественности все более овладевал мной. Прототипы, сгущаясь, становились образами, воспоминания о собственных армейских мытарствах обрастали приметами чужих судеб и подсмотренными подробностями, превращались в историю старослужащего Кормашова. Я не оговорился: главному герою я поначалу дал имя студента, ходившего в литобъединение, которое я вел в пединституте. Мне нравилось, что в этой фамилии брезжит купринский Ромашов. Потом выяснилось, что в «Юности» уже выходила повесть о моряках «Не грусти, салага!», и я, недолго думая, назвал свое почти законченное детище «Сто дней до приказа», со значением присовокупив – «Солдатская повесть». Мол, раньше армию воспринимали глазами политработников, начитавшихся «Красной звезды», а я даю вам честную картину, увиденную со второго яруса казарменных коек!
Надо ли объяснять, что моя солдатская повесть не укладывалась в тогдашний канон «воениздатовской прозы». Возможно, вырасти я в среде московской научно-чиновной интеллигенции с ее утробным западничеством и диссидентскими комплексами, я передал бы эту явно «чуждую» вещь на Запад – и моя жизнь сложилась бы совсем по-другому. Но я, повторюсь, был настоящим советским человеком, верящим в конечную справедливость системы, а потому простодушно принялся носить повесть по журналам – «Юность», «Знамя», «Дружба народов», «Новый мир», «Наш современник»… Сотрудники этих изданий, люди чрезвычайно инакомыслящие, смотрели на меня как на придурка, нарушившего всеобщее благочиние неприличной выходкой. То, о чем они шептались на кухнях ведомственных домов и на верандах казенных дач, я не только вывалил на бумагу, но и еще (вместо того чтобы ограничиться тихими «самиздатовскими» радостями) притащил в советский журнал. Ну не идиот?!
Помню, заведующая отделом журнала «Знамя» Наталья Иванова (ныне она критик истошно либерального тренда) затащила меня в редакционный закуток и негодовала свистящим шепотом, что, принеся эту провокационную антисоветчину, я хотел бросить тень на главного редактора Героя Социалистического Труда Вадима Кожевникова, автора бессмертного романа «Щит и меч». В другом издании заведовавшая прозой дама с кинжальным маникюром и декольте, слегка приоткрывавшим венерин бугорок, говорила, что прекрасно знает жизнь современной армии, но никакой дедовщины там нет в помине. По крайней мере, она и ее знакомые с ней не сталкивались.
Понятно, рукопись довольно быстро переправили куда следует и оттуда сразу наябедничали в Союз писателей, членом которого я уже тогда стал, выпустив две книги стихов. Откуда следует позвонили секретарю по прозе Московской писательской организации Стаднюку, автору знаменитого «Максима Перепелицы».
– Иван Фотиевич, – спросили оттуда, – что это у тебя за диссидент такой завелся, армию очерняет?
– Какой еще диссидент?
– Поляков…
– Юра?
– Да, Юрий Михайлович.
– Ну какой он диссидент? – засмеялся Фотиевич. – Он секретарь нашей комсомольской организации. Хороший парень. О фронтовой поэзии пишет…
Действительно, в те годы я занимался исследованиями фронтовой поэзии, особенно – творчества Георгия Суворова, погибшего в 1944-м при прорыве Ленинградской блокады. В 1981-м я защитил кандидатскую диссертацию на эту тему, а в 1983-м выпустил книжку «Между двумя морями» – о стихах и судьбе Суворова. В отличие от иных моих коллег по литературному цеху, я совершенно не стыжусь того, что сочинял и издавал при советской власти. Фронтовую поэзию я горячо любил и писал о ней от всего сердца. Полагаю, многие советские литераторы, спешно перепрофилировавшиеся в антисоветских, недолюбливают прежние времена еще и за свою былую корыстную неискренность, приспособленчество. А ведь поздняя советская власть не требовала от деятеля культуры неискренности, наоборот, искала сочувствия и с радостной доверчивостью относилась к любым демонстрациям лояльности. Потом, увы, с изумлением увидела, как творческая интеллигенция мгновенно, будто по флотской команде «все вдруг», от нее отвернулась. Между прочим, такую же ошибку в отношении биологических либералов, ради выгоды прикидывающихся патриотами, совершает нынешняя власть. Я не желал бы ей пережить сокрушительное разочарование, какое выпало на долю ее предшественникам у штурвала державы. Как пелось в советском шлягере – «Эй, не спи у руля!».
Вскоре меня начали приглашать в инстанции. На беседы. В ГлавПУР, ЦК ВЛКСМ, ЦК КПСС, КГБ… Успокойтесь, ничего страшного со мной там не делали. Войновичу за «Чонкина», возможно, и загоняли под ногти иголки, а со мной только разговаривали, общались неглупые люди, разбиравшиеся в проблемах тогдашней армии гораздо лучше, чем я. Никто, представьте, на меня не кричал, не угрожал, не выпытывал, направив в лицо резкий свет, на кого я работаю и сколько серебреников получил за предательство. Мне спокойно объясняли, что публикация повести в таком виде может принести Отечеству вред, и рекомендовали, используя отпущенные мне природой способности, написать об армии иначе, добрей, возвышенней, что будет, конечно же, отмечено и благотворно отразится на моей литературной карьере. Правда, однажды пригрозили репрессиями.
– Знаете, а давайте-ка мы вас, чтобы вы получше узнали реальную жизнь армии, призовем на сборы офицеров запаса! Как?
– Так я же рядовой…
– В самом деле? Очень жаль…
Кстати, многие из моих чиновных собеседников, вздыхая, говорили: будь их воля, они напечатали бы повесть, но военная цензура не пропустит. Тогда ходил характерный анекдот: на цензуру упала атомная бомба – не пропустили… Был и такой забавный случай. Один главпуровский генерал сказал мне, что не все Поляковы так безответственно относятся к армии. Есть еще один Юрий Поляков, написавший очень добрую и романтичную книгу о Георгии Суворове.
– Вам бы с ним познакомиться и поучиться у него! – посоветовал генерал.
Узнав, что с тем, «хорошим» Поляковым я знаком, можно сказать, с рождения, он был поражен, хотя удивляться тут было нечему. Сочетание критичности с искренним романтизмом и доверчивостью было как раз типичной особенностью человека, вскормленного советской цивилизацией. Именно эта особенность воспитания и определила потом удивительное обстоятельство: миллионы умных, образованных людей безоглядно поверили опереточному Горбачеву и стенобитному Ельцину. Но надо знать позднюю советскую систему, ныне окарикатуренную не без моего участия: сурова, даже беспощадна она была к тем, кто, отвергнув правила игры и отеческую заботу, боролся с ней, вливаясь в ряды диссидентов, немногочисленные, как кружок любителей эсперанто. С искренне заблуждающимися (а к таковым причислили и меня) она работала, убеждала, заинтересовывала. Тем более что проблема неуставных отношений волновала начальство, ей, болезной, посвящались секретные совещания и закрытые приказы министра обороны, с ней боролись. Понимавшие иносказательный язык тогдашней прессы легко могли найти отзвуки этой борьбы с «дедовщиной» в военной печати. Она неутомимо и тщетно призывала армейский комсомол «активнее участвовать в процессе воспитания в воинах чувства товарищеского локтя, советской морали и ответственности за порученное дело».
Тем временем повесть довольно успешно обсудили в Союзе писателей, а ЦК ВЛКСМ обратился в ГлавПУР с просьбой рассмотреть возможность ее публикации. В писательской многотиражке «Московский литератор», где я в ту пору работал редактором, под заголовком «Призыв» была опубликована первая глава. Мне, конечно, всыпали, но больше для порядка, чтобы осознал, на что руку поднял. Но главного уговора я не нарушил: за рубеж рукопись не отдал, остался советским писателем – и со мной продолжали работать. Со временем, посовещавшись, высокое начальство решилось напечатать «Сто дней…» в журнале «Советский воин», который был в ту пору одним из заметных литературно-художественных изданий. Такие мэтры, как Бондарев, Стаднюк, Алексеев, Бакланов, Исаев, Дудин и многие другие охотно печатались на его страницах. Потом планировалось под руководством политработников обсудить мое сочинение в каждой воинской части, хорошенько наподдать автору за сгущение красок и неуместную иронию над ратными буднями, однако с поставленной проблемой согласиться и отмобилизовать личный состав на борьбу с неуставными отношениями… Решение было уже почти принято, но тут категорически возразил один из заместителей начальника ГлавПУРа. Он заявил на коллегии, что публикация повести нанесет урон боевой мощи СССР и что он немедленно обратится с особым мнением в военный отдел ЦК КПСС. В те годы ценилось единодушие при принятии ответственных решений, ибо в случае ошибки наказать всех ответственных сразу было довольно-таки трудно. Нет ничего удивительного в том, что кто-то выступил против публикации. Удивительно – кто выступил! Это был генерал Волкогонов, который через несколько лет обернулся пламенным демократом, обличителем советской эпохи и сокрушителем идейного наследия коммунистической деспотии. Говорили, он мстит за раскулаченного деда. Деталь, согласитесь, знаменательная и заставляющая задуматься о «человеческом факторе», который сыграл не последнюю роль в том, что вместо трансформации и планового демонтажа устаревшей общественно-политической структуры получился мстительный разгром, переходящий в торжествующий хаос… А ведь коммунисты обидели многих, да и какая революция без обид. Вон, во Франции чуть не всех блондинов казнили. Санкюлоты так и кричали: «Белокурых на гильотину!» Дело в том, что правящий класс там был из германцев, а простолюдины – черноволосые потомки римских рабов и колонов. У нас же, кроме отпрысков раскулаченных, с удовольствием квитались с «Совдепией» еще и отпрыски «комиссаров в пыльных шлемах», пошедших сначала в троцкистскую оппозицию, а потом в ГУЛАГ. Кстати, среди «прорабов перестройки» оказалось чрезвычайно много детей и внуков «пламенных революционеров». Бунташный ген кипуч до самозабвения.
Ознакомительная версия.