– Санечка, слезавай (точка!). Покуражилси – и устань (точка!). Слезавай. (Слова-то какие! Не придумаешь! Надо услышать, полюбить и передать. – И. С.)
Саша:
– Баба Даша! А Бог есть?!
– А куды ж ему деваться-та. Есть. Бог, Санечка, и в тебе, и во мне, и в твоих мамке и папке! Слезавай.
Гуркин, физически крупный, большой мужик, был всегда ребенком. Потому и Талант.
Это мой драматург, мой человек. Люблю его. И не могу смириться, что его нет.
Когда я Володе что-то рассказывал, то он всегда слушал внимательно, немного улыбаясь, как-то хмыкая, смешно поглаживая бороду, и никогда не перебивал. Это редкое качество собеседника, поэтому хотелось высказаться, рассказать даже о чем-то сокровенном, личном, понимая, что будешь понят. Никогда не осуждал! Вот какую бы чушь и глупость я не нес. На мой вопрос: «Ты же понимаешь меня?» отвечал: «Я же не дурак – я с Байкала». Это походило на исповедь. Становилось легко и спокойно. Как-то я ему в сердцах рассказывал, что за последний месяц у меня было два дня выходных, что я так намотался по домашним делам, которых накопилось немало, загибаясь в московских пробках, бегая по магазинам, встречаясь с учителями в школе и так далее, а Володя, дав мне выговориться, наораться, приобнял меня и сказал: «Вот я выслушал рассказ абсолютно счастливого человека! Если я выкарабкаюсь – а вылечусь обязательно, потому что верю в Бога и в лечащих врачей, – то я пьесу напишу. О том, что живет человек, носится как угорелый, часов в сутках не хватает, и кажется ему, что мало кто его понимает. И дела эти мелкие… Мечтает о спокойствии и отдыхе, а не понимает, что это и есть счастье. Вот поеду на Байкал и напишу». На Байкал поехал писать пьесу, ставить спектакль, а через некоторое время пришло страшное известие.
Ах, какая это была бы пьеса!
Пьесы его шли во многих театрах, по всей стране, а авторских получал преступно мало. Помню, на гастролях по его родной Сибири главный режиссер театра с упоением рассказывал, что пьеса Гуркина идет шестой год при полных залах, а до этого он рассказывал, что при театре открыл сауну с досугом и т. д. Это было очень противно. Конечно же, я спросил у него про авторские: платит ли он? Ответ меня потряс: «А этот Гуркин – Олби, что ли?». А Володя в это время работал в дэзе каким-то смотрителем, делал обходы по подвалам жилых домов… Олби!!!
Его фильм «Любовь и голуби» все, абсолютно все любят и знают наизусть. Полярники берут с собой диск на льдину, космонавты в Галактику, военные в горячие точки!
Свою последнюю пьесу он читал в ресторане. Пригласил Сергачева Виктора Николаевича, Диму Брусникина и меня. Собрались в 11 утра, к открытию, чтобы меньше народу, в Камергерском переулке, рядом со МХАТом. На наше предложение, что, мол, может, где-нибудь в домашней обстановке, он категорически отказался.
Поставил перед собой большую кружку пива и начал читать. Читал громко, что называется, по ролям, видно, что волновался, постоянно поглядывал на нас, пытаясь понять, нравится или нет. Самому ему нравилось – это было видно. Через некоторое время в наш зал набились все работники ресторана: повара, официанты, уборщики, несколько человек посетителей. Слушали замерев, старались не пропустить ни одной фразы. А как читал Гуркин?! Это по-актерски ярко и вдохновенно. Когда Володя закончил читать, невольные слушатели плакали. К нему подходили, жали руку, говорили добрые слова (совсем забыл сказать, что эту пьесу он написал к 9 Мая и посвящал всем, кто пережил это страшное время). Нам троим сказать было нечего. Дядя Витя Сергачев только повторял, что ее репетировать не надо, а хорошо актерам прочитать на сцене перед зрителем и все…
Только потом я понял, почему в ресторане и почему в Камергерском переулке рядом со МХАТом. Табаков его не принял, отослал к свои замам, те долго читали, несколько месяцев, а потом вынесли вердикт: «Не наш формат». А что такое МХАТовский формат, объяснить ему не смогли.
Удивительный человек, удивительно все то, что он написал. Все, что создал Володя, поражает исключительно большой любовью к своим героям. У него нет ни одного плохого человека, нет ни одного персонажа, которого бы ты ненавидел или осуждал.
Так он прожил свою короткую жизнь с верой в только добрых людей.
Меньшов позвал Сергея Юрьевича и говорит, что есть замечательная пьеса (о пьесе мы уже знали, так как она шла в «Современнике»), я это буду снимать и хочу вам предложить роль дяди Мити. Юрского долго уговаривать на авантюры не надо, он сам авантюрист в театре. Но в кино? Дядя Митя – Юрский?! Деревенский алкаш?! Сережа сказал: «Конечно! Очень интересно!». И Меньшов ему сказал, что пробовать я вас не буду, а просто почитайте мне Шукшина. Сережа прочитал, Меньшову понравилось – только вы, только вы. И на этом деле мы уехали в Ялту. Сидим в Ялте. Загораем, купаемся. Вдруг к нам в номер стучится человек. Я была одна, Сережа с Дашей были на море. Человек говорит: «Здрасьте! Я за вами!». А кто вы? «Я второй режиссер Меньшова с картины “Любовь и голуби”. Вы где?!» Это был покойный Володя Кучинский. «Мы тут, а что такое? Какие “Любовь и голуби”?» – «Вы что, телеграммы наши не получали?» – «Нет». Оказывается, телеграммы скапливались в главном корпусе, куда мы не ходили. А съемочная группа уже ждет нас в Карелии. «Собирайтесь все. Вы ведь тоже будете сниматься! В роли бабы Шуры», – говорит мне Кучинский. «Кто? Я?!» Я молодая, в сарафане. «Вы не путаете ничего? Вы меня видите?» Он говорит, вижу. Я за вами. Я говорю, нет. Баба Шура – нет. Как? В кино?! – Нет! А он: «Я не уйду, я лягу здесь, будете через меня ходить, потому что, если я приеду без вас, то меня уволят. Меньшов сказал: они не отвечают, иди ищи их, где хочешь. Если приедешь без них, ты уволен». Я ведь в кино перестала сниматься очень давно и дала себе зарок, что не буду. Пока ехала, я совершенно не была уверена, что буду играть… Потом я спросила Меньшова, как пришло в голову меня взять на бабу Шуру. А он сказал, что Юрскому никто не подходит. Если снимать с ним настоящих «деревенских» актрис, то видно сразу: «несходуха». Потому что это кино с театральным фокусом: с этими цветочками, подмостками…
В общем, он нас упаковал и повез в Карелию прямо из Ялты. Приехали в дивные места… Юрскому стали клеить бороду. Мне стали рисовать на лице такое… Ну, парик, толщинки, увеличивали меня в размерах, руки я сперва прятала, потом их тоже нарисовали. Когда посмотрели первые материалы, стало видно, что все нарисовано. Давай хоть для крупных планов пластический гримок сделаем? И начали мне делать пластический гримок, а это мука. Сейчас это другие технологии, а мы-то снимали давным-давно. И это было очень страшно. Когда они кожу клеили каким-то составом, когда я снимала эту маску в конце съемочного дня, это была пытка для лица. Но я ничуточки об этом не жалею, потому что это был для нас один из самых счастливых, самых творческих периодов в нашей жизни. Во-первых, благодаря изумительному материалу Володи. Оттого, что этот правда жизни, квинтэссенция ее духа, а кроме этого еще и взгляд очень умного человека. Он писал их со своих соседей, родителей, это понятно. Но все равно он их «поднял». Он на это взглянул как умный, очень тонкий, творческий человек – и с жалостью, и с иронией, и с почтением перед этими людьми. История замечательная. И поэтому фильм стал не просто народным. Люди мне говорят: когда плохое настроение, когда все болит и устал страшно, то включаю «Любовь и голуби» и все проходит. Это фильм-лекарство. И мы работали замечательно. И столько было импровизаций на съемках, что-то дописывалось, что-то придумывалось… Фильм порезали, потому что как раз образовалась антиалкогольная кампания. А было столько напридумано и сыграно фантастически смешно. Помню, Юрский переозвучивал все из-за этой проклятой абсурдистской кампании против водки.
С Володей Гуркиным мы познакомились уже на месте. Мы приехали и сразу в работу. Я читала сценарий, пока меня одевали. Но я сразу очаровалась этим замечательным материалом. И мне это было очень азартно играть. И сходу – импровизация! Мы не репетировали. Мы поражались, как такой молодой человек мог написать такую мудрую вещь, придумать такую замечательную историю про людей старшего поколения, с такой любовью. Это удивительный талант. Потом я смотрела во МХАТе «Плач в пригоршню». Это был замечательный спектакль, как там все играли… Володя был умнейший человек, и очень талантливый, очень много еще мог бы сделать.
Володя нам подарил очень много, большое творческое и человеческое счастье. И сам был изумительным, чистейшим, редчайшим в наше время человеком такой доброты, такой открытости потрясающей. Лучших забирают.
В хорошей серьезной классической музыке в самом начале произведения, почти в первом звуке, всегда заключен финал. Это слышно у очень крупных мастеров. В этом ее непостижимая загадка и величие, и тайна, которая тебе открывается, но при этом остается тайной. Как это может быть – уже в первом вступлении ты слышишь всю драматическую историю, которая разовьется и которая так высоко закончится и оборвется? Володя в самом начале, с нашей первой встречи, сразу отпечатался в моем сознании в своем главном содержательном моменте – в творческом.