Так вот, стало быть, артист этот — Сашка Кулешов, Александр Петрович, правду сказать, потому что лет ему тридцать пять уже, — расчувствовался на орден, тост за него, за Максима Григорьевича, сказал, что вот, мол:
— Мы все входим и выходим из театра. По крайней мере раза два в день видим Максима Григорьевича и привыкли к нему как к мебели, — а он-де живой человек, с заслугами, и фронт у него за спиной, и инвалид он, и орден Красного Знамени у него. А этот орден за просто так не дают — его за личную храбрость только. Это самый, пожалуй, боевой и ценный орден. Выпьем, — сказал, — за его обладателя, скромного и незаметного человека. И дай ему Бог здоровья!
Потом подсел к Максиму Григорьевичу с гитарой, спел несколько военных своих песен. Некоторые даже Максиму Григорьевичу понравились, хотя и знал он, что эти-то песни он поет везде, но пишет и другие — похабные, например «Про Нинку-наводчицу», и блатные. Их он поет по пьяным компаниям и по друзьям. А они его записывают на магнитофон — и потом продают. Он — Сашка Кулешов, сочинитель, — конечно, в доле. Максим Григорьевич песни эти слышал. Тамарка крутила. И они ему тоже нравились, да и парень этот был ему как будто даже и знаком — похож чем-то на бывших его подопечных, хотя здесь он играл, говорят, главные роли и считался большим артистом. Максим Григорьевич хоть и сидел без дела все дни напролет на посту своем, однако что делалось внутри, дальше проходной, не интересовало его совсем.
Один раз, правда, после того, как услышал дома песни, — спросил даже у Тамарки:
— Это хто ж такой поет?
— Мой знакомый!
— А он не сидел, часом?
— Он у тебя в театре работает. Кулешов это, Александр!
Максим Григорьевич даже рот раскрыл от удивления и на другой день пошел глядеть спектакль. Давали что-то из военной жизни. Кулешов и играл кого-то в солдатской одежде, и пел. И опять Максиму Григорьевичу понравилось. А вчера он про него еще тост сказал, и подсел, и песни пел. Нет! Он правда ничего себе — бутылку поставил, подливал и, конечно, стал расспрашивать про боевые заслуги и за что орден.
Максим Григорьевич умел молчать. Бывало, человек раз-два спросит его о чем-нибудь. А он не ответит. Человек и отстанет. А вчера он от выпитого расслабился и стал болтлив, даже расхвастался.
— Да что орден, Александр Петрович, Саша, конечно, ты мне. Ордена не у одного меня. Чего про него говорить.
— Да не скромничай, Максим Григорьевич!
— А чего мне скромничать! Я, дорогой Саша, такими делами ворочал, такие я, Сашок, ответственные посты занимал и поручения выполнял, что видь ты меня тогда, лет тридцать назад, — ахнул бы, а лет сорок — так и совсем бы обалдел. — Занесло куда-то в сторону бывшего старшину внутренних войск МВД, и уже сам он верил тому, что плел пьяный его язык, и, уже всякий контроль и нить утеряв, начал он заговариваться и сам же на себя и напраслину возвел: — Я, Саш, Тухачевского держал!
— Как держал? — опешил Саша и перестал бренчать.
— Так и держал, Саш, как держут, — за руки, чтоб не падал.
— Где это?
— А где надо, Саш!
Про Тухачевского, конечно, Максим Григорьевич загнул. Это просто фамилия всплыла как-то в его голове, запоминающаяся такая фамилия, Тухачевского он, конечно, не держал, его другие такие держали, но мог бы вполне и Максим Григорьевич. Потому что других он держал, тоже очень крупных. И вполне мог держать Максим Григорьевич кого угодно. О чем он сейчас и имел в виду сказать Саше Кулешову.
Так и думал Максим Григорьевич, что вскочит Сашок после этих его слов на стул или на сцену и, призвав к тишине пьяных своих друзей, выкрикнет хриплым, но громким знаменитым своим голосом: «Выпьем еще за Максима Григорьевича, потому что он, оказывается, держал Блюхера!» Ага! Еще одну фамилию вспомнил Максим Григорьевич.
Но Саша почему-то вместо этого встал, взглянул на случайного своего собутыльника с сожалением и отошел. Больше он ничего не пел, загрустил даже, потом, должно быть, сильно напился. Он — пьющий, Кулешов, — о-хо-хо, какой еще пьющий. Все это вспомнил Максим Григорьевич — и опять его замутило. «И кто меня, дурака, за язык тянул? Хотя и хрен с ним, что мне с ним, детей крестить!» — Он даже вымученно улыбнулся, потому что вышла сальная шутка, если подумать про Кулешова и Тамарку.
Еще раз отправился Максим Григорьевич в туалет, и все повторилось сначала, только теперь заболела эта проклятая треть желудка.
Когда он, назад тому четыре года, выписывался из госпиталя МВД, где оперировался, врач его — хирург Герман Абрамович — предупредил его честно и по-мужски:
— Глядите! Будете пить — умрете, а так — года три гарантия.
А он уже пьет запоями четвертый год и жив, если можно это так назвать. А Герману Абрамовичу говорит, что не пьет, тот верит, хоть и умный, и врач хороший.
А помрет Максим Григорьевич только года через три-четыре, как раз накануне свадьбы Тамаркиной с немцем. А сейчас он не помрет, если найдет, конечно, чего-нито спиртного.
Где же, однако, раздобыть тебе, Максим Григорьевич, на похмелку? Загляни-ка в дочерины старые сумочки! Заглянул? Нет ничего. Да откуда ж бы и быть у дочерей? Ирка с мужем, как копейка лишняя завелась — премия зятьева или сэкономленная, — они ее сейчас в сберкассу — на отпуск откладывают. Они — дочка с зятем — альпинизмом увлекаются. И ездят на все лето то в Домбай, то в Боксан куда-то там — в горы, словом, и лазят там по скалам. Особенно зять — Борис Климов — лазит. Лазит да ломается. Хоть и не насмерть, а сильно. В прошлом году два месяца лежал — привезли переломанного в середине еще отпуска. Но ничего — оклемался и в этом году опять за свое. Так что нету у Ирки денег, Максим Григорьевич, а у Тамарки и искать не стоит: эта сама у матери на метро берет да у соседа покурить стреляет. Пойти нешто к соседу? Так занято-перезанято. Да и нет вроде его еще — соседа. Он где-то на испытаниях. Он горючим для ракет занимается — серьезный такой дядя, хоть и совсем молоденький. Уехал он недели две назад — на этот Байконур. Он теперь часто туда ездит. Поедет, а через неделю в газетах: «Произведен очередной запуск „Космос 1991“. Все нормально и так далее», — и сосед возвращается веселый и довольный и ссужает Максима Григорьевича, если, конечно, тот в запое. Но сейчас нету соседа, не приехал еще. Заглянуть разве в шкаф под простыни?! Заглянул на всякий случай. Нету и там, потому что жена давно уж там зарплату не держит, перепрятала. И сидит Максим Григорьевич на диване на своей, так сказать, территории, потому что другая вся площадь квартиры — не его, сидит и мучается жестоким похмельем: моральным из-за ордена и физическим — из-за выпитого. Так бы и сидел он еще долго и бегал бы на кухню да в туалет, как вдруг — зазвенела на лестничной клетке гитара, раздались веселые голоса и кто-то нахально длинным звонком позвонил в дверь и заорал:
— Есть кто-нибудь? Отворяйте сейчас! А то двери ломать будем!
Голос показался Максиму Григорьевичу очень знакомым, и он пошлепал открывать.
Глаза у него, хоть и налитые похмельной мутью, расширились, потому что на пороге стоял Колька Святенко по кличке Коллега собственной персоной, выпивший уже с утра, с гитарой и с каким-то еще хмырем, который прятал что-то за спиной и улыбался. И Колька лыбился, показывая четыре уже золотых своих зуба, и у хмыря золотых был полон рот, а у Кольки еще и шрам на лбу свежий.
— А, Максим Григорьевич! — заорал Колька, как будто даже обрадовавшись. — Не помер еще? А мы к тебе с обыском! Вот и ордер. — Тут дружок его извлек из-за спины бутылку коньяку.
«„Двин“, — успел прочитать Максим Григорьевич. — Хорошо живут, гады!»
А Колька продолжал:
— Я вот и понятых привел — одного, правда. Знакомьтесь — звать Толик. Фамилию до времени называть не буду. А прозвище — Шпилевой! Толик Шпилевой! Прошу любить! Шмон мы проведем бесшумно да аккуратно, потому — ничего нам найти не надобно, кроме Тамарки!
Максим Григорьевич, который хотел было дверь перед носом у них захлопнуть, при виде коньяка, однако, передумал и при виде же его сейчас же побежал блевать. Глаза его налились кровью, он как-то глупо заурчал, задрал голову и, не закрывши двери, побежал снова в совмещенный санузел.
Дружки понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили они бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу, и когда вернулся хозяин, обессилевший и злой, Колька уже протягивал ему полный стаканчик.
— Со свиданьицем, Максим Григорьевич, поправляйтесь на здоровье, драгоценный наш!
Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, залил водичкой, подождал — прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувственно глядя и очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, — коньяк.
Максим Григорьевич выдохнул воздух и спросил:
— Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уголовная твоя харя? — ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.