После этого умерла кошка. Она перестала есть, забилась в угол и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось. На четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом. Я остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине души обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая нога в колене.
Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он был плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
Всю жизнь служить в «Пароходстве»? Да вы смеетесь!
Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял – «это ужасно». Если бы меня спросили – что вы помните о времени работы в «Пароходстве», я с чистою совестью ответил бы – ничего.
Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на вешалке – и это все.
– Это ужасно! – повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в ушах.
Бессонница дала себя знать недели через две.
Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном из домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий человек, имевший право по роду своих занятий на ношение оружия.
При каких условиях мы познакомились, неважно.
Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване. Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый ящик письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал к себе.
Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
– Все одно к одному, и все совершенно правильно, – сказал я сурово.
Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: «Сим сообщаю, что браунинг № (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфена Ивановича (написал фамилию, № дома, улицу, все, как полагается)». Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и «Пароходство», повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т.д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это же время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр, и тенор в граммофоне запел:
Но мне Бог возвратит ли все?!
«Батюшки! „Фауст“! – подумал я. – Ну, уж это действительно вовремя. Однако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда не услышу».
Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал все громче:
Проклинаю я жизнь, веру и все науки!
«Сейчас, сейчас, – думал я, – но как быстро он поет!»
Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил меня, сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из керосинки в потолок, я уронил револьвер.
Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжкий басовый голос:
– Вот и я!
Я повернулся к двери.
В дверь стучали. Властно и повторно. Я сунул револьвер в карман брюк и слабо крикнул:
– Войдите!
Дверь распахнулась, и я окоченел на полу от ужаса. Это был он, вне всяких сомнений. В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с властным носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что под квадратным подбородком торчит острие черной бороды. Берет был заломлен лихо на ухо. Пера, правда, не было.
Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что он в пальто и блестящих глубоких калошах, а под мышкою держит портфель. «Это естественно, – помыслил я, – не может он в ином виде пройти по Москве в двадцатом веке».
– Рудольфи, – сказал злой дух тенором, а не басом.
Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня в комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире того времени, редактор-издатель единственного частного журнала «Родина», Илья Иванович Рудольфи.
Я поднялся с полу.
– А нельзя ли зажечь лампу? – спросил Рудольфи.
– К сожалению, не могу этого сделать, – отозвался я, – так как лампочка перегорела, а другой у меня нет.
Злой дух, принявший личину редактора, проделал один из своих нехитрых фокусов – вынул из портфеля тут же электрическую лампочку.
– Вы всегда носите лампочки с собой? – изумился я.
– Нет, – сурово объяснил дух, – простое совпадение – я только что был в магазине.
Когда комната осветилась и Рудольфи снял пальто, я проворно убрал со стола записку с признанием в краже револьвера, а дух сделал вид, что не заметил этого. Сели. Помолчали.
– Вы написали роман? – строго осведомился наконец Рудольфи.
– Откуда вы знаете?
– Ликоспастов сказал.
– Видите ли, – заговорил я (Ликоспастов и есть тот самый пожилой), – действительно, я... но... словом, это плохой роман.
– Так, – сказал дух и внимательно поглядел на меня.
Тут оказалось, что никакой бороды у него не было. Тени пошутили.
– Покажите, – властно сказал Рудольфи.
– Ни за что, – отозвался я.
– По-ка-жи-те, – раздельно сказал Рудольфи.
– Его цензура не пропустит...
– Покажите.
– Он, видите ли, написан от руки, а у меня скверный почерк, буква «о» выходит как простая палочка, а...
И тут я сам не заметил, как руки мои открыли ящик, где лежал злополучный роман.
– Я любой почерк разбираю, как печатное, – пояснил Рудольфи, – это профессиональное... – И тетради оказались у него в руках.
Прошел час. Я сидел у керосинки, подогревая воду, а Рудольфи читал роман. Множество мыслей вертелось у меня в голове. Во-первых, я думал о Рудольфи. Надо сказать, что Рудольфи был замечательным редактором и попасть к нему в журнал считалось приятным и почетным. Меня должно было радовать то обстоятельство, что редактор появился у меня хотя бы даже и в виде Мефистофеля. Но, с другой стороны, роман ему мог не понравиться, а это было бы неприятно... Кроме того, я чувствовал, что самоубийство, прерванное на самом интересном месте, теперь уж не состоится, и, следовательно, с завтрашнего же дня я опять окажусь в пучине бедствий. Кроме того, нужно было предложить чаю, а у меня не было масла. Вообще в голове была каша, в которую к тому же впутывался и зря украденный револьвер.
Рудольфи между тем глотал страницу за страницей, и я тщетно пытался узнать, какое впечатление роман производит на него. Лицо Рудольфи ровно ничего не выражало.
Когда он сделал антракт, чтобы протереть стекла очков, я к сказанным уже глупостям прибавил еще одну:
– А что говорил Ликоспастов о моем романе?
– Он говорил, что этот роман никуда не годится, – холодно ответил Рудольфи и перевернул страницу. («Вот какая сволочь Ликоспастов! Вместо того чтобы поддержать друга и т.д.»)
В час ночи мы выпили чаю, а в два Рудольфи дочитал последнюю страницу.
Я заерзал на диване.
– Так, – сказал Рудольфи.
Помолчали.
– Толстому подражаете, – сказал Рудольфи.
Я рассердился.
– Кому именно из Толстых? – спросил я. – Их было много... Алексею ли Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреичу, поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаичу?
– Вы где учились?
Тут приходится открыть маленькую тайну. Дело в том, что я окончил в университете два факультета и скрывал это.
– Я окончил церковно-приходскую школу, – сказал я, кашлянув.
– Вон как! – сказал Рудольфи, и улыбка тронула слегка его губы.
Потом он спросил:
– Сколько раз в неделю вы бреетесь?
– Семь раз.
– Извините за нескромность, – продолжал Рудольфи, – а как вы делаете, что у вас такой пробор?
– Бриолином смазываю голову. А позвольте спросить, почему вас это...
– Бога ради, – ответил Рудольфи, – я просто так. – И добавил: – Интересно. Человек окончил приходскую школу, бреется каждый день и лежит на полу возле керосинки. Вы – трудный человек! – Затем он резко изменил голос и заговорил сурово: – Ваш роман Главлит не пропустит, и никто его не напечатает. Его не примут ни в «Зорях», ни в «Рассвете».
– Я это знаю, – сказал я твердо.
– И тем не менее я этот роман у вас беру, – сказал строго Рудольфи (сердце мое сделало перебой), – и заплачу вам (тут он назвал чудовищно маленькую сумму, забыл какую) за лист. Завтра он будет перепечатан на машинке.
– В нем четыреста страниц! – воскликнул я хрипло.
– Я разниму его на части, – железным голосом говорил Рудольфи, – и двенадцать машинисток в бюро перепечатают его завтра к вечеру.
Тут я перестал бунтовать и решил подчиниться Рудольфи.
– Переписка на ваш счет, – продолжал Рудольфи, а я только кивал головой, как фигурка, – затем: надо будет вычеркнуть три слова – на странице первой, семьдесят первой и триста второй.