Прерванный концерт
Перевод Б. Слуцкого
Гармония ночи глубокой
разрушена грубо
луной ледяной и сонной,
взошедшей угрюмо.
О жабах – ночей муэдзинах —
ни слуху ни духу.
Ручей, в камыши облаченный,
ворчит что-то глухо.
В таверне молчат музыканты.
Не слышно ни звука.
Играет звезда под сурдинку
над зеленью луга.
Уселся рассерженный ветер
горе́ на уступы,
и Пифагор, здешний тополь,
столетнюю руку
занес над виновной луною,
чтоб дать оплеуху.
Малая песня
Перевод М. Самаева
У соловья на крылах
влага вечерних рос,
капельки пьют луну,
свет ее сонных грез.
Мрамор фонтана впитал
тысячи мокрых звезд
и поцелуи струй.
Девушки в скверах «прощай»
вслед мне, потупя взгляд,
шепчут. «Прощай» мне вслед
колокола говорят.
Стоя в обнимку, деревья
в сумраке тают. А я,
плача, слоняюсь по улице,
нелеп, безутешен, пьян
печалью де Бержерака
и Дон-Кихота,
избавитель, спешащий на зов
бесконечного-невозможного —
маятника часов.
Ирисы вянут, едва
коснется их голос мой,
обрызганный кровью заката.
У песни моей смешной
и пыльный наряд паяца.
Куда ты исчезла вдруг,
любовь? Ты в гнезде паучьем.
И солнце, точно паук,
лапами золотыми
тащит меня во тьму.
Ни в чем мне не знать удачи:
я как Амур-мальчуган,
и слезы мои что стрелы,
и сердце – тугой колчан.
Мне ничего не надо,
лишь боль с собой унесу,
как мальчик из сказки забытой,
покинутый в темном лесу.
Старый ящер
Перевод И. Тыняновой
На узенькой тропинке
маленький старый ящер
(родственник крокодила!)
сидел и думал.
В своем сюртуке зеленом,
похожий одновременно
на дьявола и на аббата,
подтянут, весьма корректен,
в воротничке крахмальном,
глядел он солидно и важно,
словно старый профессор.
Эти глаза артиста
с неудавшеюся карьерой,
как печально они провожали
умирающий вечер!
Вы только в сумерки, друг мой,
совершаете ваши прогулки?
Вы ходите разве без трости,
дон Ящер? Ведь вы стары,
и дети в деревне могут
напугать вас или обидеть.
Что ищете вы на тропинке,
близорукий философ?
Взгляните, разорвано небо
призрачными тенями
августовской вечерней прохлады!
Вы просите подаянья
У тускнеющего небосвода?
Осколок звезды иль каплю
лазури?
Вы, может, читали
стихи Ламартина, хотите
насладиться серебряной трелью
певчих птичек?
(Ты смотришь на пламя заката,
и глаза твои заблестели —
о грозный дракон лягушек! —
человеческими огоньками.
И плавают челны-мысли
без руля и ветрил, качаясь
в подернутых тенью водах
твоих зрачков потемневших.)
Пришли вы, быть может, в надежде
красавицу ящерку встретить,
зеленую, словно колос
в мае,
гибкую, словно былинка
над тихой заводью сонной?
Она вас отвергла, я знаю,
и покинула ваше поле…
О, где ты, счастливая младость,
любовь в камышах душистых?!
Но к черту! Не унывайте!
Вы мне симпатичны, право.
Девиз: «Я противопоставляю
себя змее», – недаром
начертан на вашем солидном
епископском подбородке.
Уже растворилось солнце
в тумане между холмами,
по дороге, пыль подымая,
двинулось стадо.
Пора на покой, дружище,
сойдите с тесной тропинки,
ступайте домой, и хватит
думать!
Успеете налюбоваться
на звезды и на небо,
когда не спеша вас будут
есть черви…
Вернитесь в свой дом скорее
под поселком сверчков болтливых!
Спокойной вам ночи, друг мой,
дон Ящер!
Поле уже безлюдно,
холмы погрузились в сумрак,
и дорога пустынна;
лишь время от времени тихо
кукует кукушка где-то
в тополях темных.
Пшеница отдалась на милость смерти,
уже серпы колосья режут.
Склоняет тополь голову в беседе
с душою ветра, легкой, свежей.
Пшеница хочет одного: молчанья.
На солнце отвердев, она вздыхает
по той стихийной широте, в которой
мечты разбуженные обитают.
А день,
от света и звучанья спелый,
на голубые горы отступает.
Какой таинственною мыслью
колосья заняты до боли?
И что за ритм мечтательной печали
волнует поле?..
На старых птиц похожие колосья
взлететь не могут.
В их головках стройных
из золота литого мозг,
черты лица спокойны.
Все думают о том же,
размышляя
над тайною, глубокой и тяжелой.
Живое золото берут из почвы,
и жар лучей, как солнечные пчелы,
сосут и одеваются лучами,
чтоб стать душой муки́ веселой.
Вы наполняете меня, колосья,
веселою печалью!
Придя из дальней глубины веков,
вы в Библии звучали;
согласным хором лир звените вы,
когда вас тишиной коснутся дали.
Растете вы, чтоб накормить людей.
А ирисы и маргаритки в поле
рождаются всему наперекор.
Вы – золотые мумии в неволе.
Лесной цветок рождается для сна,
для жизни умереть – вот ваша доля.
Если б мог по луне гадать я
Перевод Я. Серпина
Я твое повторяю имя
по ночам во тьме молчаливой,
когда собираются звезды
к лунному водопою
и смутные листья дремлют,
свесившись над тропою.
И кажусь я себе в эту пору
пустотою из звуков и боли,
обезумевшими часами,
что о прошлом поют поневоле.
Я твое повторяю имя
этой ночью во тьме молчаливой,
и звучит оно так отдаленно,
как еще никогда не звучало.
Это имя дальше, чем звезды,
и печальней, чем дождь усталый.
Полюблю ли тебя я снова,
как любить я умел когда-то?
Разве сердце мое виновато?
И какою любовь моя станет,
когда белый туман растает?
Будет тихой и светлой?
Не знаю.
Если б мог по луне гадать я,
как ромашку, ее обрывая!
Есть в дожде откровенье – потаенная нежность,
и старинная сладость примиренной дремоты,
пробуждается с ним безыскусная песня,
и трепещет душа усыпленной природы.
Это землю лобзают поцелуем лазурным,
первобытное снова оживает поверье.
Сочетаются Небо и Земля, как впервые,
и великая кротость разлита в предвечерье.
Дождь – заря для плодов.
Он приносит цветы нам,
овевая священным дуновением моря,
вызывает внезапно бытие на погостах,
а в душе – сожаленье о немыслимых зорях,
роковое томленье по загубленной жизни,
неотступную думу: «Все напрасно, все поздно!»
Или призрак тревожный невозможного утра
и страдание плоти, где таится угроза.
В этом сером звучанье пробуждается нежность,
небо нашего сердца просияет глубоко,
но надежды невольно обращаются в скорби,
созерцая погибель этих капель на стеклах.
Эти капли – глаза бесконечности – смотрят
в бесконечность родную, в материнское око.
И за каплею капля на стекле замутненном,
трепеща, остается, как алмазная рана.
Но, поэты воды, эти капли провидят
то, что толпы потоков не узнают в туманах.
О мой дождь молчаливый, без ветров,
без ненастья,
дождь спокойный и кроткий, колокольчик убогий,
дождь хороший и мирный, только ты – настоящий,
ты с любовью и скорбью окропляешь дороги!
О мой дождь францисканский, ты хранишь
в своих каплях
души светлых ручьев, незаметные росы.
Нисходя на равнины, ты медлительным звоном
открываешь в груди сокровенные розы.
Тишине ты лепечешь первобытную песню
и листве повторяешь золотое преданье,
а пустынное сердце постигает их горько
в безысходной и черной пентаграмме страданья.
В сердце те же печали, что в дожде просветленном,
примиренная скорбь о несбыточном часе.
Для меня в небесах возникает созвездье,
но мешает мне сердце созерцать это счастье.
О мой дождь молчаливый,
ты – любимец растений,
ты на клавишах звучных – утешение в боли,
и душе человека ты даришь тот же отзвук,
ту же мглу, что душе усыпленного поля!
Есть души, где скрыты…
Перевод М. Кудинова
Есть души, где скрыты
увядшие зори,
и синие звезды,
и времени листья;
есть души, где прячутся
древние тени,
гул прошлых страданий
и сновидений.
Есть души другие:
в них призраки страсти
живут. И червивы
плоды. И в ненастье
там слышится эхо
сожженного крика,
который пролился,
как темные струи,
не помня о стонах
и поцелуях.
Души моей зрелость
давно уже знает,
что смутная тайна
мой дух разрушает.
И юности камни,
изъедены снами,
на дно размышления
падают сами.
«Далек ты от Бога», —
твердит каждый камень.