Память о брате была первою вещью, которую, вместо баласта, выкинул Пётр, устремляясь в новые рейсы.
Безыменный пограничник с поста Сусатан-Кую увидел бурое облако возле самого полдня. Оно равномерно и быстро поднималось из-за плешивых холмов, которые со всех сторон обступают горизонты Сусатана. Оно багровело по мере приближения, и потом враз, как по сговору, завыли две красноармейские собаки. Стало темно, как в сумерки. На потускневшее небо, опустившееся до высоты двух деревьев, пограничник взирал очумело, ибо под Дюшакли его перекинули с Сахалина, где никогда не случалось такого. Вдруг по козырьку его вскользь ударило что-то, и лёгкий этот удар почти ошеломил воображение пограничника. Он поднял это с травы. Оно было розово и чуть желтовато в надкрыльях; оно имело усы, как у кузнечика; лапки были жёлтые, с чёрной жёсткой бахромкой; они двигались и щекотали огрубелые красноармейские руки… Он разглядывал это долго и со всех сторон, а оно всё жило и копошилось, а туча неслась, нарастая и темнея цветом, распространяя деловитый шелест и гнетущую тревогу. Самый свет затмевался, и скоро в зрительном сознании пограничника не осталось ничего, кроме этого розового существа, которое явно умирало на его ладони. Затем, точно пробудясь, он гадливо вытер руку о траву и произнёс ту самую фразу, которую два часа спустя кинул и начпогранотряда Зудин в кабинете Акиамова.
— Чорт знает, какая пакость!
Акиамов был огромен, жёлт и волосат; это его деды старозаветными клычами отбивались на Геок-Тепе от искусных скобелевских пушек. Предисполкома читал донесение из района и подчёркивал каждое слово толстым красным карандашом. Так, пламенея, бумага намекала ему на необходимость своевременного отвода подкулачников из аулсоветов ввиду предстоящей перевыборной кампании. Он хмурился. Туркмения тех лет имела столько фронтов, сколько было месяцев в году; он хмурился потому, что нехватало людей, и ещё потому, что Мазель уже полчаса терзал его слух историей батрака Хош-Гельды. Он хмурился, но обычная усмешка сочилась из его туркменских глаз, медленных и чуть закошенных назад.
— …и никто не знает, где у него разум. Он всю жизнь ел отбросы и только в праздник — унаш, лапшу с верблюжьим молоком и красным перцем. Зимами он гонял хозяйские косяки на колодец Халли-Мерген. Товарищи, а? Вёснами он уходил на удой скота без жратвы и кибитки. Он носил свой тулуп, пока от него не остался один клок шерсти, в котором не удержится и вошь. И вот Хош-Гельды в совете. И бай зовёт в гости Хош-Гельды. И тот приходит и ест вонючую шурпу из прошлогоднего мяса и уже забыл про все обиды. Я говорю ему: «Сакали, он тебя сносил, как тулуп, в котором мёрзнул ещё и твой отец». Я говорю…
Его рассказа о забывчивом батраке хватило бы на час, ибо тот происходил из Кендерли, где находились главные хлопковые плантации Мазеля. Акиамов продолжал дырявить бумагу, а Зудин, самоотверженно борясь с зевотой, перебирал пограничные сводки, только что полученные с нарочным. Вдруг худое и белёсое лицо его сморщилось и, когда распрямилось, уже не было прежним. Если бы не бланк высокого учреждения, начальник погранотряда решил бы, что красноармеец от жары и скуки высидел такую чепуху, но начальник умел читать своих бойцов, как книгу, и знал заранее, чтó поместится в любых обстоятельствах на той или иной странице. Сусатанский пограничник был родом из-под Шенкурска, где не родятся шутливые и улыбчатые люди; кроме того, он был известен как отменный мастер кавалерийской рубки. Обычно он ударял в левую ключицу врага, и скошенная часть легко, как по смазке, сползала наземь. И вот начальник Зудин решил, что пограничник смутился — или не оказалось налицо вражеской ключицы, или пришёлся впустую его добрый сабельный удар.
— Читай, Берды! — озабоченно сказал Зудин, расстилая сводку перед Акиамовым.
— «В ваш район из Афгании летит розовая туча», — прочёл предисполкома, а Мазель так и остался сидеть со ртом, раскрытым на полуфразе. Акиамов посмотрел на обороте, но там не было ничего, кроме жирного отпечатка чьего-то чернильного неосторожного пальца. — Красиво пишет, сукин сын… но почему розовая?
— Ты не понимаешь, Берды?
— Замэчательно интересно. Что я, факир? — Может быть, он пугался произнести это ответственное слово, которое через неделю нарушило привычный ход вещей и всколыхнуло всю Туркмению.
Зудин объяснил. По должности своей он понимал все тайны вещественного мира и, уж тем более, необыкновенную сусатанскую сводку; доблесть красноармейского красноречия заключалась тут в его краткости. Акиамов отложил карандаш. Очередные дела сами собою отодвигались назад, а впереди все одинаково чуяли величайшую из драк и несравненную людскую сутолоку. В минуту этого сосредоточенного молчания и вошёл Маронов. Он чётко поздоровался с порога, ему не ответили, а Зудин по-военному подозрительно пощупал его коротким взглядом и снова спрятал глаза, — так в ножны прячут боевую шашку.
Мазель спросил сразу, пряча под шуткой свою тревогу:
— Пётр, вот что… ты занимался когда-нибудь энтомологией?
— В детстве собирал жуков. На них клёв хороший по осени… — засмеялся Маронов, не догадываясь ни о чём.
— Уже дá хорошо!.. и потом, ты ведь был на агрономическом. Товарищи, это и есть Маронов, о котором я давеча поминал. Он ужасно иззяб там, на Шпицбергене… так, кажется? Товарищи, я поеду туда сам, а со мной Маронов. Хочешь ехать в пекло, Пётр? Зудин заготовит пропуска…
Маронов недоуменно молчал, и втайне Мазель был очень доволен его молчанием.
— Видите ли, ужасная бедность в людях. Нет людей… — сказал Зудин и неопределённо махнул на окно, над которым кишмя кишел базар. — На весь округ пять агрономов, и один из них безвыходный алкоголик…
— Но я, так сказать, не полный агроном! — предупредил Маронов.
— Это неважно. Высидели же вы три года на этом, как его… Шпицбергене?
— Да, Шпицбергене, — торопливо подтвердил Мазель.
— И потом, — продолжал Зудин, уставляясь в мароновское переносье, — кажется, я встречал вашего брата в Ташкенте в девятнадцатом году, при осиповском восстании. Самые приятные впечатления. Он такой маленький, с бородкой?
— Ну, уж ты, сердцевед! — дёрнулся Мазель. — Что ты за ним ухаживаешь! Пётр не член партии, но это наш человек! Яков же даже и усов не носил, а южнее Урала не выезжал. Словом, он вот о чём, Маронов: хочется тебе побыть в пекле, о котором ты просил? Есть такое тёплое местечко на земле, Кендерли!
Пётр сказал с возможной чёткостью:
— Да…
Тогда никто ещё не предполагал, что через две недели Маронова всё равно захлестнула бы мобилизация. Ни один человек в стране, включая и дюшаклинских старожилов, не мог предсказать размеров предстоявшего бедствия.
Пауза длилась долго. Вдруг Мазель вскочил, поочерёдно устремляя палец в каждого, кто находился в эту минуту в акиамовском кабинете:
— …а египетский хлопок, что будет с моим хлопком? Ведь Сусатан — это сорок километров. А мои пересадочные опыты? А урюк, а тут, а миндаль?.. — Прокричав всё это и не встретив видимой поддержки, он несколько сконфуженно сел на прежнее место.
Разумеется, он не напрасно пугал и шпорил себя и других. Правда, до Сусатан-Кую было пятьдесят семь километров. Сусатан-Кую лежал на самой границе. Сусатан-Кую — значит колодец, который продал воду. Названию этому нельзя было отказать в живописности: границей местечка служил глубокий безводный арык. В этой омертвелой жиле скрыто бегали ящерицы и росла нелюдимая бурьянистая трава. Именно здесь кончался богатейший Дюшаклинский оазис, а дальше простиралась диковатая страна Афгания — по слову давешнего пограничника, — откуда время от времени налетали лихие колтоманские шайки и жгучие, пыльные ветры. Первые несли на себе новёхонькие одиннадцатизарядные винтовки: они рыскали по пустыне, они вспарывали породистых маток в погоне за каракульчой, они били из-за углов советскую пограничную стражу и, нападая, кричали: «Бас, дави!» — откуда и прозванье басмачей. Вторые несли в своей утробе засуху, зной и томительную, всепроникающую пыль; они выпивали дехканские арыки, они вылизывали скудную туркменскую воду, они норовили прорваться вглубь, в самое сердце Кара Кумов. И если не останавливали их встречные ветры или слабые дымчатые отроги Кугитанга, чёрные вихри гуляли тогда по пескам, и вся пустыня завивалась в космы, как каракулевая шапка. Тогда и географический контур Туркмении, издали похожий на каракулевую шкурку с оторванными лапками, получал себе могущественное оправданье.
Теперь из недр Афгании, дорóгой ветров и басмачей, выступила саранча.
Мазель в сопровождении Маронова выехал из Дюшакли только шестнадцатого мая и, найдя свой хлопок в превосходном здравии и целости, соблазнился проехать кстати и те двадцать два километра, которые отделяли Кендерли от Сусатан-Кую. Они ехали верхом вдоль знаменитого оросительного канала, ветерки продували свежестью палящий зной, и Мазель всю дорогу повествовал Маронову о воде. Нет, он был всё-таки не без диковинки человек; говоря о воде, которая однажды заторопится в пески, он заметно добрел; упоминая имя Карабая, делателя боссагинской воды и угрюмого мечтателя, он благоговейно подмигивал; касаясь Транскаракумского канала, который пока не был проведён даже и на бумаге, он становился невыносимо великодушен. Он имел карманную книжечку, в которой аккуратнейше расписывал самые мельчайшие дольки своего дня, но вместе с тем верил этот Шмель, что непременно настанет день, когда, уже седые, они поедут вдвоём с Карабаем в лодке по пустыне, и на берегах будут стоять чудесные сады, всегда раскрытые настежь для Карабая и его безвестного спутника. Следует отметить, что помянутые сады он мыслил всё-таки вперемежку с хлопком.