Разговор снова возвращается к монументу. Магнус Тээ полагает, что Свен Вооре вполне может спроектировать для Айна постамент, и было бы чудесно, если бы он при этом сумел повлиять на Саарму, как-то помочь ему, дать понять, что монумент — это… ну, то самое идеологическое оружие.
Наконец-то Свен Вооре начинает понимать, почему Магнус Тээ вообще взялся за конкурсный проект. Занятно, что Тоонельт этого не сообразил! Дело ведь совсем не в честолюбии и не в личной корысти. Просто Магнус Тээ чувствует, что он обязан встать на защиту нашего советского искусства! Он-то ведь знает, как должен выглядеть порядочный монумент… Пускай его эскизы будут отклонены, если их не захотят понять, но он по крайней мере выполнит свой долг и сделает то, что велела сделать его совесть. Да и арбитрам будет из чего выбирать…
«Бедный Магнус Тээ, Гнев Господень! — риторически размышляет Свен Вооре. — Ни дать ни взять старомодный неуклюжий форд, нет, не форд, а скорее уж угловатый первенец нашего отечественного автомобилестроения. Ты можешь даже ездить, только малость тарахтишь. А тебе приходится смотреть, как мимо проносятся «Чайки» и «Волги». Они комфортабельны. У них модная обивка и радио. Они не грохочут так победно. А ты знай отстаешь и видишь лишь столбы пыли, потому что скорость обязательно порождает пыль. Ты чихаешь от этой пыли, застилающей твоим фарам все впереди… Ты чувствуешь, что надо что-то предпринять и спасти мир. Так ты трясешься по дороге и мешаешь движению. Вот до чего ты дошел, старый ветеран!
Да, стареть — дело сложное. Не все умеют стареть, как Тоонельт. Надо бы со временем и мне этому научиться», — решает Свен Вооре.
Уходя, он вынужден обещать, что зайдет опять как можно скорее. Магнус Тээ верит: наконец-то он нашел молодого художника, умеющего правильно видеть жизнь. В момент прощания вид Гнева Господня ничуть не соответствует этому имени. Скорее Магнус Тээ похож на Моисея, творца заповедных скрижалей. Того самого, который якобы сиял ликом своим…
Ежедневно часов в девять утра два молчаливых человека направляются к мастерской. Два молчаливых и хмурых человека.
Никак не могу понять, откуда оно взялось, это жеманное представление, будто в людях творчества есть что-то поэтическое. Занятие искусством выглядит красиво только в плохом кино. Я тоже видел картину, в которой Бетховен при идиллическом свете не в меру пухлой луны истово и проникновенно создает свою Лунную сонату. Оно бы недурно, если бы так и было!..
Нет, творчество — это долгие и мучительные поиски, а на долю счастливых находок выпадают лишь краткие мгновения. Выносить собственные муки — еще куда ни шло, но смотреть, как мучается другой, это нестерпимо.
Несмотря на то, что я уже справился с одной обидой, с тем, как Тоонельт распределил задания, мне все-таки стоило нервов работать с Айном в одном помещении. Я купил себе за 25 копеек мундштук с фильтром и начал выкуривать по две пачки «Шипки» в день. Я осатанело вдыхал никотиновый угар и умиленно вспоминал зеленые московские лужки, по которым скакал жеребенком. Там, конечно, тоже приходилось вкалывать, но это было совсем-совсем не то.
Утро в московской мастерской. Костя, этот ленивый и одаренный сын Сибири, неизменно начинал свой трудовой день с часовой заправки. С философическим спокойствием он надувал потом пустой кулек и бабахал им об гипсовую голову какого-то мыслителя. Когда чернокосая Людмила, единственная девушка в нашей группе, нагибалась над ящиком с глиной, все мы впивались взглядом в ее шелковистые подколенки и, как по команде, сглатывали… Даже уборщица тетя Фрося, изрыгавшая огонь и клокотавшая вулканом из-за каждого кусочка глины, обнаруженного на полу, и та казалась в воспоминаниях заботливой, как родная мать… Прошлое освещено розовым светом садовых фонарей.
А здесь, в Эстонии, или, как ее называли романтики, на туманной земле девы Марии, мне приходится работать вместе с островитянином, мечущимся, будто несушка, потерявшая свое лукошко. Он был так несчастен, что от одного его вида и мне становилось нехорошо. Но делать было нечего: оба мы относились к числу последних социальных могикан частного сектора, к тем, кому некуда жаловаться, кому нельзя даже накапать на директора или прораба…
Поистине работа давалась Айну тяжело. Даже подготовка, которую большинство скульпторов совершает с чарующей элегантностью вышколенных ремесленников, доставляла Айну страдания. Инструмент не подчинялся руке, и смотреть на это было просто мучением.
Айн перебрал уже чуть ли не двадцать вариантов, но все они в конечном счете отправлялись в ящик с глиной. Из глины ты вышел, в глину и вернешься!.. Айн признался мне, что он сам еще не знает, чего хочет, но, видя, как он работает, я подумывал, что он никогда этого не узнает. Правда, все эти исхудалые дети, старики, женщины с младенцами на руках, мужчины со стиснутыми кулаками были не ахти как оригинальны, но я взялся бы держать пари, что почти из каждого варианта мог выйти толк, стоило лишь продолжить работу.
Разве в таком сюжете можно найти что-то свое? Из поколения в поколение человечество посвящает половину монументов тому, чтобы увековечить свои дурные дела. А какой-то Айн Саарма решил все же и тут сказать новое слово. Да разве существуют еще девственные идеи? Пожалуй, вряд ли. Еще старик Соломон изрек: и нет ничего нового под солнцем.
Все это я пытался втолковать и Айну. Деловито посапывая, он соглашался: да, дескать, ты, видать, прав, — и с прежним упрямством гнул свое. Временами я даже подозревал, что он делает это специально мне назло, но, разумеется же, это было абсурдом. Мы с ним были вроде двух жуков, упрятанных в одну банку, а в таких случаях человеческая логика мало чем помогает. Может быть, со временем какой-нибудь Гей-Люссак психологии откроет зависимость логики индивидуального сознания от парциального душевного давления и температуры эмоций. Наше парциальное давление все поднималось и поднималось.
В Москве я привык болтать во время работы. Работа языком совершенно не мешает работать руками. Мы рассказывали анекдоты, смущали красотку Людмилу, мололи всякую чушь. Айн же не произносил ни словечка, и даже с помощью самой откровенной провокации из него удавалось выжать лишь: «М-да… пожалуй, так…» Через каждые сорок пять минут — насчет этого он был точнее хронометра — Айн отходил, пятясь, к самой двери, трижды дул на концы пальцев, непременно шмыгал носом и тут же снова принимался за работу. Вот единственные звуки, которые он издавал.
Но не даром же говорят умудренные старики: не было бы счастья, да несчастье помогло. Так оно и вышло. Как раз тогда, когда моя зудящая невротическая чесотка грозила разрастись в сплошную душевную коросту, лед неожиданно тронулся.
Думаю, что никто ничего не возразит, если я сравню свою фантазию с сукой. Начало работы — это пора течки: голодная, изнуренная, запаршивевшая фантазия бродит по сумеречным кварталам воспоминаний. И не будет ей покоя ни днем, ни ночью, пока не произойдет того, что должно произойти — оплодотворения.
Внезапно выпадает два безоблачных дня. Вдруг тебя совсем перестают заботить долги, обязательства, сроки. На улицах ты забываешь поздороваться с «живыми классиками» и даже с их женами, что еще хуже! То и дело ловишь себя на том, что по-идиотски улыбаешься… В такие дни представляешь собой забавное зрелище. И сознавая это, не только не спохватываешься, напротив, еще и гордишься! Но этот счастливый момент чертовски быстротечен: как только кончаешь делать эскизы, все проходит.
На другой день посмотришь с ясной головой на рожденное тобою и понимаешь: «Мышь, черт бы ее побрал!..»
Но, как истинная мать, все же не решаешься выбросить свое дитя на помойку. Начинаешь кормить его грудью, поить кровью сердца и глюконатом кальция. И щечки сосунка начинают розоветь.
Я знал, что не время добиваться от барельефов законченности, разумнее было выждать, какое решение найдет Айн, но делать было нечего — приходилось приступать. Иного выхода я не видел. В конце концов, мы ведь в общем и целом обо всем договорились: Айну предстояло слепить парочку обреченных, а мне — гнев и страдания народа. В какой-то степени я был независим.
Как всегда в таких случаях, неделя промелькнула незаметно. Но после того, как я совершил до банальности грустное открытие («Мышь, черт бы ее побрал!») и мне стало казаться, что мой народ на барельефе издевается надо мной же самим, я вновь обратил свой стыдливый взор на Айна. Я прямо-таки мечтал, чтобы он опять принялся швырять инструменты! Это бы меня утешило. Когда видишь, что и другой споткнулся на том же месте, то мигом утешаешься. Думаю, что по этой именно причине рыбы, попавшиеся в сети, вероятно, бывают до поры до времени весьма довольны ходом событий.
Айн и впрямь ни к чему еще не пришел, но тем не менее в нем угадывалась какая-то перемена: его движения обрели уверенность и — я не поверил своим ушам — он насвистывал!