АНАТОЛИЙ ВЕЛИЧКОВСКИЙ. НЕРУКОТВОРНЫЙ СВЕТ (Париж: «Альбатрос», 1981)
Анатолия Величковского можно назвать парижским поэтом не потому, что он долго жил в Париже. Он русский парижанин — по своей близости к другим, уже почти вымершим поэтам-парижанам. Кое-что сближает его поэзию с т. н. «парижской нотой», с поэтами из окружения Георгия Адамовича: простота в изложении, недоверие к риторике и к авангардным экспериментам. Величковского, несомненно привлекал Владислав Ходасевич — антипод Адамовича и его поклонников. Ходасевич был тоже мрачным пессимистом, видел суету, жестокость бессмысленность, но в противоположность «парижско-нотным» поэтам, не разочаровывался в искусстве, ценил мастерство и свой скепсис, иронию заключал в чеканные стихи. Вот строфа, написанная Величковским в ключе Ходасевича:
Везде поэзия и проза,
Вот я смотрю на облака.
Одно изображает розу,
Другое голову быка.
Правда, таких чеканных стихов у Величковского немного. Он и не стремился к совершенству, а к чему-то другому: ждал чуда и иногда приближался к нему поэзии.
Творчество Величковского не сразу приоткрывается и требует прилежного внимания. Он иногда высоко поднимался, взлетал, но после длинного разбега. Вот одно из его самых замечательных стихотворений (Не правда ли, жара сильнее) с примечанием — «написано в городе Виши». В первых строфах ничего особенного, только поэтичное описание летнего дня: сверканья солнца, голубая дама, четыре лебедя… Но какой взлет в последней строфе:
Все видимое мной любимо
За то, что вместе мы пришли
Из далей неисповедимых,
Нездешней, может быть, земли.
Так Величковский смело, свободно отдается наитию и поет гимн миру, вместе с ним «пришедшему» из другого. (То есть, значит все мы метафизического происхождения). Здесь тоже мистическое озарение, что и у Достоевского. Это не только мистика, но и высокая поэзия. Какое здесь слышится царственное провозглашение, какое торжественное свидетельство истины, открывшейся поэту. Это лирическое чудо. Отмечу и счастливые созвучия и плавность в первой строке: Все видимое мной любимо…
Не так уж часто, но всегда незаметно-скромно, целомудренно соприкасается поэт с божественными тайнами мира и тогда видится ему «нерукотворный свет» (как назвал он эту книгу, изданную уже после его смерти). Еще одна прекрасная метафизическая строка:
«Лишь его, едва заметный трепет
Слышится в глубокой тишине.
Вездесущий через этот лепет
О Себе напоминает мне.
Это не чуждый христианству пантеизм. Есть здесь живое ощущение Бога в Природе, но Бог с природой не отождествляются.
С благодарностью и радостным удивлением перечитываю все четыре книги Анатолия Величковского. Все его лучшие стихи понемногу сливаются в единым, но с разными вариантами, «великий драгоценный шум» (так он сам определил поэзию). Это и «сердечная музыка» в стихах, обращенных к жене или посвященных памяти любимых собак, но это и диссонанс в тревоге, ропоте (крик сыча), а также и тихое одиночество, (когда я сам себе товарищ). Слышатся и искушающие голоса — «не верю в Бога», но с признанием, «не верю, но хочу…» и тут же звучат гимны и вспыхивает тот «нерукотворный свет». Было Величковскому что сказать и что спеть. Слышу эти его строки:
Говорится — «побежденным горе»,
Но поется — «горе — не беда».
Он чувствовал себя побежденным, отмеренной ему судьбой, но, как настоящий поэт, находил в себе лирическую силу петь не только о горестях, но и о радостях. Хочется, увы, посмертно поблагодарить его за «драгоценный шум» стихов.
Я познакомился с Анатолием Величковским лет двадцать тому назад в Париже, но это была мимолетная встреча. Во второй и последний раз я видел его там же, осенью прошлого года. Меня привез к нему, наш общий друг Р. Ю. Герра.
Крутая лестница. Тесное помещение под самой крышей. На широком диване, обложенный подушками — величественный старец, если не по летам, то по виду. Был он тогда уже сильно болен. Кого он напомнил? Короля Лира? Нет, скорее князя Меньшикова в сибирском Березове: уже не «счастья баловень», не «полудержавный властелин» а смирившийся изгнанник… Длинный нос, с горбинкой, высокий лоб, нависшие седые брови, густая грива… Внимательные умно-печальные глаза. В них тоска и будто вопрос: что нас ждет всех «там»? Тихий голос. Ему трудно говорить. Он задыхается… Было жаль Анатолия Евгеньевича, но и охватывало восхищение его тронутой морозом серебристой осенью…
Помнится, я говорил ему, и вполне искренно: «Как и многие другие поэты, писатели, вы, А. Е. в поэзии молодеете, растете! Вспомним Б. К. Зайцева, ведь он написал свой лучший рассказ «Река времен», когда ему было за восемьдесят! Так что не сдавайтесь, живите, пишите». Но жить ему оставалось только несколько месяцев…
Ю. Иваск.16. 9. 81
Создания рабочих рук
Гремят с восхода до захода,
И постоянный этот звук
Людьми воспринят, как свобода.
И потому, когда сильней
Живая защебечет птица —
У озабоченных людей
Болезненно темнеют лица.
Откуда же возьмется слух
У композитора, поэта?
Ведь царствует тлетворный дух
Руками созданного света.
«Как звезды в черной синеве…»
Как звезды в черной синеве
Роса искрится на траве,
Одна росинка-светлячок
Во тьме светящийся зрачок —
Гипнотизирует меня
Сияньем звездного огня,
И превращает сад ночной
В победу неба над землей.
В волшебном уголке земном
Осыпан лунным серебром,
Я чудом тайны окружен
С земли, с небес, со всех сторон!
Но средь земного бытия —
Всего таинственнее — я.
«Молитву из“ Тоски” исполнили вы…»
Молитву из «Тоски» исполнили вы
Художественно, первоклассно,
Но голос блестящий и солнце, увы,
Наш мир озарят и погаснут…
Красиво задуманный небом закат,
И голос, смолкающий в зале,
Среди постоянного мира утрат, —
Источники той же печали.
Когда, на прощанье взлетев, «си бемоль»
Меня одарило сияньем —
Луч солнца померк… Я почувствовал боль —
Двойную тоску расставанья.
1977 год
В кустах смородины
Дрозды свистят,
Кусочек родины
Дроздовский сад.
Цветы сирени
Срезает дед,
А новой смены
Дроздовцам нет.
Где жизнь былая,
Кому цветы?
Где Русь святая?
Кресты… кресты…
Всему на свете
Один ответ:
Развеет ветер
Последний след.
Идущий мимо
Еще прочтет:
«Дроздовка» — имя
Гнилых ворот.
«В сыром, холодном городе…»
В сыром, холодном городе,
Где каждый дом продрог,
Сквозь дождевые бороды
Луч солнечный прижег —
Каштаны в сквере каменном,
Они, блестя дождем,
Покрыты первым пламенем,
Как будто колпаком.
Вода на листья плавится,
Вся улица горит,
Дрозду погода нравится,
Он весело свистит.
Я выхожу на улицу,
В душе лучи поют,
Но вновь погода хмурится,
И холод — тут как тут.
«Пыланьем стали освещенный путь…»
Пыланьем стали освещенный путь
От проклятой поэтами могилы,
Нам не дает ни пикнуть, ни вздохнуть,
И тащит в ночь, как роковая сила.
18 ноября 1980 г.
«Люблю людей искусства я…»
Люблю людей искусства я,
Они, как пуговицы в платье,
А вот «эклер» — он, как змея,
Пасть раскрывает при нажатьи.
И ты, проглоченный змеей,
Стоишь испуганный, дрожащий,
А техник моды молодой
Смеется гулко над пропащим.
«Очень, может быть, приятна…»
Очень, может быть, приятна
Древнерусская опрятность,
Что по-русски, то по-русски,
После баньки чай в прикуску.
Хорошо чайку попить,
О любви поговорить,
Побеседовать о Боге,
Осудить неверье строго,
Понимать, что все проходит,
Глаз с тебя судьба не сводит,
С ней борись иль не борись,
А уж лучше спать ложись.
О житейской канители,
Рассуждай в своей постели,
До чего мелка, тупа
Канительная крупа!
Жизнь проверь, как кошелек,
Повернись на правый бок,
Урони тетрадь на землю,
Пусть тебя Морфей объемлет…
3 ноября 1980 г.
Зимний вечер (В старом мире)