Жил талантливый человек, всем известный. Песни его ворвались в наш слух, в наши души, а говорить и писать о нем было нельзя. Его не печатали, не издавали Кого-то очень пугала острая социальная направленность его стихов, кого-то раздражала его популярность. Трудно сказать, что испытывал человек, знавший себе цену и не имевший возможности увидеть свои стихи опубликованными.
Смерть легализовала его. Смерть и новые обстоятельства нашей жизни. Эта смерть была столь внезапной и неправдоподобной, что потрясла общество. Стало уже невозможно отмалчиваться и и тут начался разговор, попытка анализа. Началось то, на что поэт имеет право, без чего невозможно развитие литературы, культуры вообще.
Началось, естественно, с коротких прощальных плачей его друзей, а затем все превратилось в сокрушительный поток, в целую систему потоков, разнополюсных, взаимоисключающих, от неприятия до славословия, с озлобленностью на одном конце и с кликушескими восторгами — на другом. В общем, все закономерно и даже, пожалуй, благо — столкновение мнений, разные точки зрения, но в разговоре о поэте крайности всегда не к добру. Не должно быть ни обожествления, ни хулы, — тем более, что обожествляют в основном либо восторженные невежды, либо сознательные спекулянты. А хулители? Как ни печально, это чаще всего стихотворцы, братья по цеху, не стяжавшие поэтических лавров, страдающие комплексом неполноценности, или же критики, отчаянно привлекающие к себе литературное внимание.
А что же было? Был поэт, был голос, была гитара, было печальное время. Всякий мало-мальски думающий человек, мало-мальски чувствующая натура сознавали эту печаль, ощущали упадок, нравственные потери.
Он начал с примитива, с однозначности, постепенно обогащая свое поэтическое и гражданское видение, дошел до высоких литературных образцов; он постоянно учился у жизни, у литературы, что происходит с любым поэтом независимо от степени его одаренности. Он начал писать для узкого круга друзей, а пришел к самой широкой аудитории, пришел к предельному выражению себя, а выражать себя — значит добиваться наивысшего наслаждения.
Конечно, гитара только обостряет эмоции, актерское мастерство всего лишь проявляет, усугубляет суть, но в целом — стихи, гитара, интонация — это жанр, в котором он совершенствовался изо дня в день.
С годами он стал профессиональнее, исчезла юношеская словоохотливость, когда достаточно мелкого повода, чтобы родились стихи. Все стало подлинным — и страдание, и ненависть, и любовь. Стих стал плотным, метафоричным.
Что же нам теперь, размышляя о поэте, углубляться в его несовершенства, слабости и просчеты? Мы ведь хорошо знаем, что хотя таланты и бездарности бывают сходны в неудачах, зато только таланту всегда сопутствует удача, а бездарности — никогда. Так будем судить о Высоцком по удачам и достижениям, по тому, что очаровало нас в шестидесятых и продолжает с нарастанием волновать и сегодня.
БУЛАТ ОКУДЖАВА
— Где твои семнадцать лет?
— На Большом Каретном.
— Где твои семнадцать бед?
— На Большом Каретном.
— Где твой чёрный пистолет?
— На Большом Каретном.
— Где тебя сегодня нет?
— На Большом Каретном.
— Помнишь ли, товарищ, этот дом?
Нет, не забываешь ты о нём!
Я скажу, что тот полжизни потерял,
Кто в Большом Каретном не бывал.
Ещё бы…
— Где твои семнадцать лет?
— На Большом Каретном.
— Где твои семнадцать бед?
— На Большом Каретном.
— Где твой чёрный пистолет?
— На Большом Каретном.
— Где тебя сегодня нет?
— На Большом Каретном.
Переименован он теперь,
Стало всё по новой там, верь не верь!
И всё же, где б ты ни был, где ты ни бредёшь
Нет-нет, да по Каретному пройдёшь.
Ещё бы…
— Где твои семнадцать лет?
— На Большом Каретном.
— Где твои семнадцать бед?
— На Большом Каретном.
— Где твой чёрный пистолет?
— На Большом Каретном.
— Где тебя сегодня нет?
— На Большом Каретном.
[1962]
Не делили мы тебя и не ласкали,
А что любили, так это позади.
Я ношу в душе твой светлый образ, Валя,
А Лёша выколол твой образ на груди.
И в тот день, когда прощались на вокзале,
Я тебя до гроба помнить обещал,
Я сказал: — Я не забуду в жизни Вали.
— А я тем более, — мне Лёша отвечал.
И теперь реши, кому из нас с ним хуже,
И кому трудней — попробуй разбери:
У него твой профиль выколот снаружи,
А у меня душа исколота снутри.
И когда мне так уж тошно, хоть на плаху,
Пусть слова мои тебя не оскорбят,—
Я прошу, чтоб Лёша расстегнул рубаху,
И гляжу, гляжу часами на тебя.
Но недавно мой товарищ, друг хороший,
Он беду мою искусством поборол,—
Он скопировал тебя с груди у Лёши
И на грудь мою твой профиль наколол.
Знаю я, друзей своих чернить неловко,
Но ты мне ближе и роднее оттого,
Что моя, верней — твоя татуировка
Много лучше и красивше, чем его.
[1961]
* * *
У тебя глаза как нож:
Если прямо ты взглянёшь,
Я забываю, кто я есть и где мой дом.
А если косо ты взглянёшь —
Как по сердцу полоснёшь
Ты холодным острым серым тесаком.
Я здоров, к чему скрывать!
Я пятаки могу ломать,
Я недавно головой быка убил.
Но с тобой жизнь коротать —
Не подковы разгибать,
А прибить тебя морально — нету сил!
Вспомни, было ль хоть разок,
Чтоб я из дому убёг?
Ну когда же надоест тебе гулять?
С гаражу я прихожу,
Язык за спину заложу
И бежу тебя по городу шукать.
Я все ноги исходил,
Велосипед себе купил,
Чтоб в страданьях облегчения была.
Но налетел на самосвал,
К Склифосовскому попал.
Навестить меня ты даже не пришла.
И хирург, седой старик,—
Он весь обмяк и как-то сник,—
Он шесть суток мою рану зашивал.
А как кончился наркоз,
Стало больно мне до слёз:
Для кого ж я своей жизнью рисковал?
Ты не радуйся, змея,
Скоро выпишут меня!
Отомщу тебе тогда без всяких схем.
Я те точно говорю:
Остру бритву навострю
И обрею тебя наголо совсем.
[1961]
* * *
Я вырос в ленинградскую блокаду,
Но я тогда не пил и не гулял.
Я видел, как горят огнём Бадаевские склады,
В очередях за хлебушком стоял.
Граждане смелые!
Что ж тогда вы делали,
Когда наш город счёт не вёл смертям? —
Ели хлеб с икоркою,
А я считал махоркою
Окурок с-под платформы чёрт-те с чем напополам.
От стужи даже птицы не летали,
И вору было нечего украсть.
Родителей моих в ту зиму ангелы прибрали,
А я боялся — только б не упасть!
Было здесь до фига Голодных и дистрофиков.
Все голодали, даже прокурор,
А вы в эвакуации Читали информации
И слушали по радио «От Совинформбюро».
Блокада затянулась, даже слишком,
Но наш народ врагов своих разбил.
И можно жить как у Христа за пазухой, под мышкой,
Да только вот мешает бригадмил.
Я скажу вам ласково:
— Граждане с повязками!
В душу ко мне лапами не лезь!
Про жизнь вашу личную
И непатриотичную
Знают уже органы и ВЦСПС.
[1961–1962]
ТОТ, КТО РАНЬШЕ С НЕЮ БЫЛ
В тот вечер я не пил, не пел,
Я на неё вовсю глядел,
Как смотрят дети, как смотрят дети,
Но тот, кто раньше с нею был,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Что мне не светит.
И тот, кто раньше с нею был,—
Он мне грубил, он мне грозил,—
А я всё помню, я был не пьяный.
Когда ж я уходить решил,
Она сказала: — Не спеши! —
Она сказала: — Не спеши,
Ведь слишком рано.
Но тот, кто раньше с нею был,
Меня, как видно, не забыл,
И как-то в осень, и как-то в осень —
Иду с дружком, гляжу — стоят.
Они стояли молча в ряд,
Они стояли молча в ряд,
Их было восемь.
Со мною нож, решил я: — Что ж,
Меня так просто не возьмешь.
Держитесь, гады! Держитесь, гады! —
К чему задаром пропадать?
Ударил первым я тогда,
Ударил первым я тогда —
Так было надо.
Но тот, кто раньше с нею был,—
Он эту кашу заварил
Вполне серьёзно, вполне серьёзно.
Мне кто-то на плечи повис,
Валюха крикнул: — Берегись! —
Валюха крикнул: — Берегись! —
Но было поздно.
За восемь бед — один ответ.