6. ПРОСТИ!
Ты простил змее ее страшный яд!
Ты простил земле ее чад и смрад!
Ты простил того, кто тебя бичевал!
И того, кто тебя целовал,
Ты простил!
За всё, что я совершил,
И за всё, что свершить каждый миг я готов,
За ветром взрытое пламя,
За скуку грехов
И за тайный восторг покаянья
Прости меня, господи!
Труден полдень, и страшен вечер.
Длится бой.
За страх мой, за страх человечий,
За страх пред тобой
Прости меня, Господи!
Я лязг мечей различаю.
Длится бой. Я кричу: «Победи!»
Я кричу, но кому — не знаю.
За то, что смерть еще впереди, —
Прости, прости меня, Господи!
Ноябрь 1915
На Болоте стоит Москва, терпит:
Приобщиться хочет лютой смерти.
Надо, как в чистый четверг, выстоять.
Уж кричат петухи голосистые.
Желтый снег от мочи лошадиной.
Вкруг костров тяжело и дымно.
От церквей идет темный гуд.
Бабы всё ждут и ждут.
Крестился палач, пил водку,
Управился, кончил работу,
Да за волосы как схватит Пугача.
Но Пугачья кровь горяча.
Задымился снег под тяжелой кровью,
Начал парень чихать, сквернословить:
«Уж пойдем, пойдем, твою мать!..
По Пугачьей крови плясать!»
Посадили голову на кол высокий,
Тело раскидали, и лежит оно на Болоте,
И стоит, стоит Москва.
Над Москвой Пугачья голова.
Разделась баба, кинулась голая
Через площадь к высокому колу:
«Ты, Пугач, на колу не плачь!
Хочешь, так побалуйся со мной, Пугач!..
Прорастут, прорастут твои рваные рученьки,
И покроется земля злаками горючими,
И начнет народ трясти и слабить,
И потонут детушки в темной хляби,
И пойдут парни семечки грызть, тешиться,
И станет тесно, как в лесу, от повешенных,
И кого за шею, а кого за ноги,
И разверзнется Москва смрадными ямами,
И начнут лечить народ скверной мазью,
И будут бабушки на колокольни лазить,
И мужья пойдут в церковь брюхатые
И родят, и помрут от пакости,
И от мира божьего останется икра рачья
Да на высоком колу голова Пугачья!»
И стоит, и стоит Москва.
Над Москвой Пугачья голова.
Желтый снег от мочи лошадиной.
Вкруг костров тяжело и дымно.
1916
Темно.
Стреляют.
Мы? Они? Не всё ли равно!
Это день или месяц? Не знаю!
Может, снится? Отчего ж так долго?
Пуля пролетела. Отчего же мимо?
А снег лежит сухой, тяжелый —
Его не сдвинуть.
Пьяный солдат поет:
«Вставай! Подымайся!..»
Кричит вороньё,
Да в сторожке баба завывает:
«На кого ты меня оставил?.. Боренька!
Родненький!
И пойду я по миру…»
Если б злоба — стрелять в этих хмурых солдат!..
Если б слезы были — заплакать…
«Товарищи! Час настал!..»
Бегут куда-то…
Снег на них, на земле, на сердце,
Не сойдет… И зачем весна?
«Ура!» Это кто-то бредит пред смертью,
А может, и так, спьяна…
Что же! Прыгай да пой по-новому,
И шуми, и грозись, и стреляй!..
Лихая ты! Непутевая!
Родная моя! Прощай!
«Всем! Всем! Воззвание.
Спасайте! Стреляйте! Вперед!»
Закроют глаза пятаками,
И ветер один пропоет:
«Вечная память!»
Придут другие, чужие,
Над твоей посмеются судьбой.
Нет, не могу! Россия!
Умереть бы только с тобой!..
Декабрь 1917
Москва
Переулок. Снег скрипит. Идут обнявшись.
Стреляют. А им всё равно.
Целуются, и два облачка у губ дрожащих
Сливаются в одно.
Смерть ходит разгневанная,
Вот она! За углом! Близко! Рядом!
А бедный человек обнимает любимую девушку
И говорит ей такие старые слова:
«Милая! Ненаглядная!»
Стреляют. Прижимаются друг к другу еще
теснее.
Что для Смерти наши преграды?
Но даже она не сумеет
Разнять эти руки слабые!
Боже! Зимой цветов не найти,
Малой былинки не встретить —
А вот люди могут так любить
На глазах у Смерти!
Может, через минуту они закачаются,
Будто поскользнувшись на льду,
Но, так же друг друга нежно обнимая,
Они к тебе придут.
Может, в эти дни надо только молиться,
Только плакать тихо…
Но, Господи, что не простится
Любившим?
Декабрь 1917
Москва
92. «Утром в Иванов день…»
Утром в Иванов день
К озеру приехал граф Арнальдос.
Он увидел большой корабль.
На нем были паруса из шелка,
На нем были мачты из серебра,
На нем были мачты из золота.
На палубе стоял моряк,
И пел он чудесную песню.
И, слыша, как поет моряк,
Затихали бурные волны,
И, слыша, как поет моряк,
Опускались птицы на мачты,
И, слыша, как поет моряк,
Выскакивали из озера рыбы.
Граф Арнальдос спросил моряка:
«О чем твоя чудная песня?»
И ответил моряк ему,
И слышал ответ граф Арнальдос:
«Я скажу это только тому,
Кто со мною вместе отчалит».
(1918)
93. «Нет, я не поэт, я или пророк…»
Нет, я не поэт, я или пророк,
Или только жалкий юродивый,
Что, задрав рубашку, на брюхе ползет
И орет: «Это будет! Это будет сегодня!»
Это будет! И сердце полно предчувствий.
Что будет? Вечный живот? Или смерть?
Не знаю, но знаю, что будет, и вьюсь я,
Как раздавленный червь.
Не поэт я! Вы слушаете:
Вот раздадутся звуки плавные,
И наши истомленные души
Заночуют в тихой гавани.
А мои стихи выползают — голые птенчики,
Розовые, пискливые, еще не обсохшие.
И вы кричите: «Оденьте их!
Мы не можем! Стыдно, тошно нам!»
Во что одену их? У поэтов пышные облачения,
А я не поэт — я нищий.
У меня нет даже дерева,
Чтоб сорвать хоть один фиговый листик.
Я могу визжать про свою муку,
Прыгать с перешибленной лапой,
Как старый развратник, сюсюкать
И по-ребячески плакать.
Вы кричите: «Уберите его!
Довольно он здесь кривлялся!»
А я мог бы так любить вас,
Такая у меня ко всем жалость…
Но вот встаю, кричу — опомнитесь!
Я не могу — вы легли! Вы уснули!
Он придет, а вы заперлись в ваших комнатах,
Вы не успеете выбежать на улицу!
Прочтете стихи, мой скулящий голос послушаете,
На миг раздражитесь и уйдете безответные,
Чтоб упасть, как на мягкие подушки,
На стройные строфы — не мои — поэтовы.
И забудете того, кому тоже было стыдно
и горько,
Кто, как вы, хотел любви, радости тихой,
Но не мог, ибо прыгал и корчился,
Слыша то, что вы не расслышали.
Лишь когда запоет труба архангела
И ослиные копыта прозвенят на площади
каменной —
Вы скажете: «Ведь и тот кривляка
Кричал: „Осанна! Осанна!“»
Январь 1918
94. ПРОСЛАВЛЕНИЕ ЗЕМНОЙ ЛЮБВИ
Любимые, покинутые, счастливые, разлюбившие
На синей площади руками ловят воздух,
Шарят в комнате, на подушке теплой ищут.
Кого? Его ль? Себя? Или только второго
человека?
Так ищут! Так плачут! Так просят!
И от стоустого жаркого ветра
Колышутся звездные рощи.
Звезды опустились, под рукой зашелестели
И вновь цветут — не здесь, а там!.. Прости!
Не мучай!
Только всё еще от смятых постелей
Подымаются молящие руки.
Верная жена отрывает руки от шитья.
Щеки застилает сухая белизна.
Стали глаза, не сойдут, стоят.
Шепчет она:
«Что же, радуйся моей верной верности!
Я ль согрешу? А сердце горит,
Бедное, неумное сердце.
Ну, бери! Бери! Бери!»
Двое на тесной кровати.
Взбухли жилы. Смертный пот.
И таких усилий тяжкий вздох.
С кем вы тягаетесь, страшные ратники?
Нет, это не осаждают крепость,
Не барку тянут, не дробят гранит —
Это два бедных человека
Всё хотят еще стать одним.
Гм! Гм!
Всё весьма прекрасно в мире:
Раздеваться, целоваться, спать,
Вставать, одеваться, раздеться опять.
2x2=4.
5x5=25.
Господи, спасибо! Есть любовь ясная!
И куцая гимназистка шестого класса,
Вот и она подойдет, пригубит,
И бьются под узким передником девичьи груди.
«Я хотела вас просить об одном…
Только не смейтесь… это так глупо… нет,
не выходит.
Я скажу, не теперь… потом…
Боже, что со мной сегодня?..
Не зовите меня… просто Марусей…
Ну и сказала… всё равно… пусть!..»
Легче гору поднять — так трудно!
Что это? Его глаза или море?
И жадно пьют пухлые губы
Нашу сладкую горечь.
Пей! Никогда не забыть эту боль, испуг
И щемящую грусть этих розовых губ…
Там, в моем Париже, на террасе ресторана,
Как звезда на заре, доцветает дама,
И от гаснущего газа, и от утреннего света
Еще злее губы фиолетовые.
И, облизывая ложечку — каштановый крем, —
Ей хочется вытянуться, ногой достать спинку
кровати,
И горько шепчет она: «Je t'aime! Je t'aime!»[3]
Ему? Или ложечке? Или заре, над городом
плачущей?
И где-то в эту же ночь
Папуас под себя подбирает папуаску.
Господи, спасибо! Ведь есть любовь,
Любовь такая ясная!
Мы полем шли. Остановились оба сразу.
Глядеть — не глядели. Ждать — не ждали.
Горько пахла земля сухая.
Разве мы знали,
Чьих слез она чает?
Мы стояли. Мы не знали. Ничего не знали.
Мы друг друга искали.
Будто не стоим мы рядом, будто меж нами
Весь мир с морями, с холмами, с полями.
Губы дышали зноем земли.
«Ты здесь? Ты здесь?» —
Пальцы спрашивали
И нашли.
Господи, спасибо! Ведь есть
Любовь такая тяжкая!
Наши слезы смешались — где мои? Где твои?
Горько пахла земля, но земля ли? И где мы?
Боже, разве мало такой любви,
Чтоб напоить всю жаждущую землю?
«Ты видишь?» — «Да, землю и тебя».
Ты засмеялась, слезы всё бежали, легкие слезы.
А после спросил я:
«Ты видишь?» — «Да, тебя и звезды».
Январь 1918