АЛАДИН У СОКРОВИЩНИЦЫ
Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам.
Откройся, Сезам!
Я тебя очень прошу — откройся, Сезам!
Ну, что тебе стоит, — ну, откройся, Сезам!
Знаешь, я отвернусь,
а ты слегка приоткройся, Сезам.
Это я кому говорю — «откройся, Сезам»?
Откройся или я тебя сам открою!
Ну, что ты меня мучаешь, — ну,
откройся, Сезам, Сезам!
У меня к тебе огромная просьба: будь любезен,
не можешь ли ты
открыться, Сезам?
Сезам, откройся!
Раз, откройся, Сезам, два, откройся, Сезам, три…
Нельзя же так поступать с человеком, я опоздаю,
я очень спешу, Сезам, ну, Сезам, откройся!
Мне ненадолго, ты только откройся
и сразу закройся, Сезам…
Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам.
Почему
я не «Линкольн»?
Ни колес,
ни стекол!
Не под силу
далеко
километрить
столько!
Он огромный,
дорогой,
мнет дорогу
в сборки.
Сразу видно:
я —
другой,
не фабричной
сборки.
Мне б
такой гудок сюда,
в горло, —
низкий,
долгий,
чтоб от слова
в два ряда
расступались
толпы.
Мне бы шины
в зимний шлях,
если скользко
едется,
чтоб от шага
в змеях шла
злая
гололедица.
Мне бы
ярких глаза два,
два
зеленоватых,
чтобы ка́пель
не знавать
двух
солоноватых.
Я внизу,
я гужу
в никельные
грани,
я тебя
разбужу
утром зимним
ранним.
Чтоб меня
завести,
хватит
лишь нажима…
Ну, нажми,
ну, пусти,
я
твоя машина!
Предутренний воздух и сумрак.
Но луч!
И в кустарную грусть
на сурмах,
на сурмах,
на сурмах
играет зарю Беларусь.
А поезд проносится мимо,
и из паровозной трубы —
лиловые лошади дыма
взлетают, заржав, на дыбы.
Поляны еще снеговиты,
еще сановиты снега,
и полузатоплены квиты
за толпами березняка.
Но скоро под солнцем тяжелым
и жестким, как шерсть кожухов
на квитень нанижутся бжолы
и усики июльских жуков.
Тогда, напыхтевшись у Минска,
приветит избу паровоз:
тепла деревянная миска,
хрустит лошадиный овес.
И тут же мне снится и чуется
конницы топот и гик,
и скоро десницу и шуйцу
мы сблизим у рек дорогих.
Чудесный топор дровосека,
паненка в рядне и лаптях…
Прекрасная!
Акай и дзекай,
за дымом и свистом летя!
На паре крыл
(и мне бы! и мне бы!)
корабль отплыл
в открытое небо.
А тень видна
на рыжей равнине,
а крик винта —
как скрип журавлиный.
А в небе есть
и гавань, и флаги,
и штиль, и плеск,
и архипелаги.
Счастливый путь,
спокойного неба!
Когда-нибудь
и мне бы, и мне бы!..
На снег-перевал
по кручам дорог
Кавказ-караван
взобрался и лег.
Я снег твой люблю
и в лед твой влюблюсь,
двугорый верблюд,
двугорбый Эльбрус.
Вот мордой в обрыв
нагорья лежат
в сиянье горбы
твоих Эльбружат.
О, дай мне пройти
туда, где светло,
в приют Девяти,
к тебе на седло!
Пролей родники
в походный стакан.
Дай быстрой реки
черкесский чекан!
Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд!
Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым!
В тихий шелест, в южный город, в теплый пояс,
к пассажирским, грузовым и наливным!
Мчится поезд в серонебую просторность.
Всё как надо, и колеса на мази!
И сегодня никакой на свете тормоз
не сумеет мою жизнь затормозить.
Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда,
с волнореза, мимо теплой воркотни!
Слишком долго я терпел и горло кутал
в слишком теплый, в слишком добрый воротник.
Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу,
то к высотам стратосферы, то в метро!
Чтобы мысли, чтобы щеки не обрюзгли
за окошком, защищенным от ветров!
Мне кричат: — Поосторожней! Захолонешь!
Застегнись! Не простудись! Свежо к утру! —
Но не зябкий инкубаторный холеныш
я, живущий у эпохи на ветру.
Мои руки, в холодах не костенейте!
Так и надо — на окраине страны,
на оконченном у моря континенте,
жить с подветренной, открытой стороны.
Так и надо — то полетами, то песней,
то врезая в бурноводье ледокол, —
чтобы ветер наш, не теплый и не пресный,
всех тревожил, долетая далеко.
Я пришел
двумя часами раньше
и прошел
двумя верстами больше.
Рядом были
сосны-великанши,
под ногами
снеговые толщи.
Ты пришла
двумя часами позже.
Все замерзло.
Ждал я слишком долго.
Два часа
еще я в мире прожил.
Толстым льдом
уже покрылась Волга.
Наступал
период ледниковый.
Кислород твердел.
Белели пики.
В белый панцирь
был Земшар закован.
Ожиданье
было столь великим!
Но едва ты показалась —
сразу
первый шаг
стал таяньем апрельским.
Незабудка
потянулась к глазу.
Родники
закувыркались в плеске.
Стало снова
зелено, цветочно
в нашем теплом,
разноцветном мире.
Лед —
как не был,
несмотря на то что
я тебя прождал
часа четыре.
Тегуантепек, Тегуантепек,
страна чужая!
Три тысячи рек, три тысячи рек
тебя окружают.
Так далеко, так далеко —
трудно доехать!
Три тысячи лет с гор кувырком
катится эхо.
Но реки те, но реки те
к нам притекут ли?
Не ждет теперь Попокатепетль
дней Тлатекутли.
Где конь топотал по темной тропе,
стрела жужжала, —
Тегуантепек, Тегуантепек,
страна чужая!
От скал Сиерры до глади плато —
кактус и юкка.
И так далеко, что поезд и то
слабая штука!
Так далеко, так далеко —
даже карьером
на звонком коне промчать нелегко
гребень Сиерры.
Но я бы сам свернулся в лассо,
цокнул копытом,
чтоб только тебя увидеть в лицо,
Сиерры чикита!
Я стал бы рекой, три тысячи рек
опережая, —
Тегуантепек, Тегуантепек,
страна чужая!