Зимние сумерки вливались в комнату сквозь незавешенное окно. Часы-ходики висели на стене, раскачивая маятником, и мерный стук их казался в тишине неправдоподобно громким. Часы идут, значит, кто-то время от времени подтягивает их гири. Две кровати стояли вдоль стен: одна пустая, на другой груда тряпья. Слегка сдвинув край этой груды, я увидел лицо Аси.
Неподвижное, оно смутно белело в сумерках. Упав на колени, я приблизил ухо к ее губам. Она дышала. Она спала.
Я не хотел будить ее; я хотел сначала растопить печурку, сварить кашу. Я нашел дрова и воду, — к моему удивлению, все у нее было припасено. Почему же тогда она не топит, почему такой мороз в комнате? Вода в ведре покрыта ледяной коркой в два пальца толщиной. Пока я растапливал печурку, грел воду, сильно стемнело. Я сидел на корточках перед раскрытой печной дверцей, когда вдруг почувствовал, что она смотрит на меня.
Я встал, она меня узнала, и все повторяла: «Как странно!» — и я долго не мог понять, что именно ей кажется странным.
— Как странно, правда? Как странно, что я опять проснулась. Как странно, что вы тут. Вы дошли до порта! Я знала, что вы дойдете, но не верила, что еще увижу вас… Как странно все… Как странно, что я умираю…
Она говорила очень тихо, но я слышал каждое слово.
— Вы не умрете, — сказал я.
— Я тоже всем так говорила. И все они умерли.
— Вы и мне так говорили. И я не умер.
— Я знала, что вы не умрете. Я ведь ошибалась только вначале. Когда я нашла вас одного в типографии, я уже не ошибалась. Столько людей умерло к тому времени, и я видела, как они умирали. Я все знаю о смерти и ничего не знаю о жизни. Странно, правда?
— Сейчас будет тепло, — сказал я, ковыряя кочергой в печурке. — Уже тепло. Вы разве не чувствуете?
— Нет, не чувствую, — ответила она. — Я больше не чувствую ни тепла, ни холода. Я рада, что вам тепло. А я ничего не чувствую, ни рук, ни ног, будто их нет. Меня нет, а голова светлая, не потухает. И я жду, когда она потухнет.
Я молчал, следя за паром, который уже начал виться над кастрюлькой. Когда вода в кастрюльке закипит, я выну концентрат из кармана и всыплю в кастрюльку, и будет каша.
Она перестанет говорить о смерти, когда увидит, что я принес ей кашу.
— Пока мама была жива, я все могла, — сказала она. — Ходила за хлебом, носила воду, топила печки. И не только для мамы — для всех. Я все печурки во всем доме знала. Я не хотела, чтобы умирали, я хотела, чтобы жили, жили, жили… Мама перед смертью кричала и плакала. Ничего не понимала, меня не узнавала, и все-таки ей было больно… Может быть больно, если ничего не сознаешь? Как это страшно, когда ничего не сознаешь, а больно!.. Мне, например, совсем не больно… Когда мама перестала кричать и заледенела, я перенесла ее в ту комнату и положила на пол. И упала. Ноги совсем перестали держать. Я приползла оттуда. Я ползла целый час…
— Когда это было?
— Не знаю. Давно.
— Вчера?
— Нет, не вчера. Гораздо раньше. Прошла неделя. Нет, дня три или четыре. Если бы прошла неделя, остановились бы часы…
Я посмотрел на ходики. Одна гиря поднялась к самому верху, другая опустилась почти до пола. Я подтянул опустившуюся гирю.
— Вот я умру, а часы будут идти. Как странно!
— Вы не умрете! — оборвал я ее. — Смотрите, что я принес!
Вода в кастрюльке уже булькала. Я вынул из кармана концентрат и показал Асе.
— Что это?
— Каша! — воскликнул я с торжеством.
— А, — сказала она безразлично.
— Каша! Каша! — повторял я, вытряхивая концентрат в кастрюльку. — Сейчас у вас будет каша! Много каши!
Она молчала, и я думал, что она не понимает или не верит.
Но она отлично понимала.
— Вы не съели сами и принесли мне, — сказала она. — А мне не нужно. Вы ешьте, а я посмотрю, как вы будете есть.
— Вы, вы будете есть!
— Я не могу. Вот. Поглядите.
Я не сразу понял, на что она просит меня поглядеть, потому что было уже темно, и я смутно видел ее.
— Вот, — повторяла она. — Протяните руку. Вот. Под подушкой.
Я сунул руку ей под подушку и один за другим вытащил несколько ломтей хлеба.
— У вас есть хлеб!
— Скушайте, — попросила она.
— А вы? Почему вы не съели?
— Не могу. Не глотается. Проглочу — все назад. А я знаю, что это значит.
Я замолчал. Я тоже знал, что это значит.
— И давно это у вас началось? — спросил я тихонько.
— Давно. Еще мам, а была живая.
— И с тех пор вы ничего не ели?
— Ничего. Мне так лучше. Я это много раз видела. Мне уже есть нельзя.
Я тоже это видел много раз и знал, что если у человека не осталось желудочного сока, он больше никогда не будет есть. И все-таки я продолжал настаивать.
— Каша! — повторял я. — Не сухой хлеб, а мягкая, горячая каша!..
— Не надо, — сказала она умоляюще.
И я замолчал.
Совсем стемнело, и только печка швыряла красные прыгающие пятна на пол, на стены. Ася утихла, а я сидел и поглядывал на нее, стараясь отгадать, открыты у нее глаза или закрыты. Но лица ее в темноте не видел. Сквозь гудение печки и тиканье часов я не мог расслышать ее дыхания. Иногда мне казалось, что она уже не дышит… И вдруг она что-то сказала.
Я переспросил. Я не расслышал.
Она повторила, но я не расслышал опять. Я сел на край ее кровати и склонился над нею.
— Капли падали, — выговорила она еле слышно. — Сегодня солнце светило в окно, и я видела, как падали капли. Тени капель, сверху вниз. На солнце уже тает.
— Чуть-чуть, — сказал я. — Совсем еще мало.
— Придет весна, а я ее не увижу… Как странно!.. Когда я умру, мне станет все равно, ведь правда? Кого нет, тому все равно. Правда?
— Правда, — сказал я.
— Вот это страннее всего. Мне никогда не было все равно, и я не могу понять, как это станет все равно.
— Да, — сказал я, — вам будет все равно. Но тем, которые останутся в живых, никогда не будет все равно. И мы всех тех злых дураков, которые сидят вокруг города в снегу и сторожат нас…
— Про кого вы говорите?
— Про них! — сказал я.
Мы в осаде не называли немцев немцами. Мы называли их просто — «они».
— Не надо, — попросила она. — Не надо про них. Я не хочу сейчас про них думать.
И я замолчал. Я понял, что тяжело умирать ненавидя.
— Я хочу думать про вас, вы последний, кого я вижу. — Голос ее совсем ослабел, и я, чтобы слышать, пригнулся к ее лицу. — Вы пришли ко мне, и я не одна. Я думала: неужели ко мне никто не придет? Это было бы слишком несправедливо. И вы пришли… Скажите, вы когда-нибудь любили? И вас уже любил кто-нибудь? Как это, наверно, хорошо, когда тебя любят и ты любишь. Скажите мне…
Но я ничего ей не сказал. К моим тридцати годам уже и я любил и меня любили, и не раз. Это бывало запутанно и больно, и я бывал виноват и те, кого я любил. Но я не мог объяснить это ей, еще никогда не любившей.
— Я один день любила мальчика, с которым качалась во дворе на качелях, — сказала она. — Мы так раскачали доску, что чуть не влетели в окно третьего этажа. Когда он летел вверх, он нагибался ко мне, я видела, что он хочет меня поцеловать… Больше я никогда не буду качаться на качелях. Как странно!
Она замолчала. Потом я услышал:
— Поцелуйте меня вместо него.
Я нагнулся и осторожно тронул губами ее губы, не сразу найдя их в темноте.
— Вот так, — сказала она.
XIII
Утром я пошел в порт, а еще через день отправился на медицинское освидетельствование. Меня просветили рентгеном и язвы не нашли. Голод вылечил меня. Я ушел в армию, и следующей зимой мы пробили брешь в осаде. А еще через два года я видел, как мы осадили Берлин, который не продержался и двух недель.
1963
I КТО ПОВЕЗЕТ ЖЕНЩИНУ С РЕБЕНКОМ!
Эта незнакомая женщина с ребенком на руках подошла к шоферам, когда они переругивались с начальником колонны. Женщина попросила довезти ее до Мургаба. На Памир вот уже две недели не было дороги: все перевалы занесло снегом.
Мягкий снег падал всю эту ночь. Утром двор базы парадно белел под солнцем. Начальник колонны Чалин в распахнутом полушубке спозаранку бродил между машинами, оставляя косолапые следы в пуховом снегу. Все утро Чалин тяжко вздыхал и поглядывал в сторону гор.
Чалину было поручено вывезти строительный лес на четырех машинах в горы и в недельный срок построить там склад для хранения взрывчатых веществ. А затем забросить на склад взрывчатку, без которой не могла начать работу разведочная партия.
Давно пора быть на месте и начинать строительство.
Но черт знает, как там, за этой розовой дымкой, поживает Памир!
Снег, метели… Ничего себе апрель!